– Она есть. В однолошадном варианте.
– Ты это серьезно? Кто её сотворил?
– Никита Прохоров. Твой отец… Я обещал чай с мёдом. Пора разжечь костёр. Здесь это можно.
– Ашот, я нашпигован дикой небывальщиной. Добавь ещё одну, авось не лопнет голова. Тот валун при входе в грот не сдвинут с места два бульдозера. А ты его – одним армянским плечиком…
– Пустую скорлупу яйца, насаженную на спицу, повернёт и муравей.
– Пустую – да
– Валун тоже пустой.
– Что-о?
– Его средина выжжена, как эта пещера. Идём чаёвничать. Выходим затемно, под утро.
* * *
– Сколько осталось? – спросил Прохоров. Он задыхался. Грудь всасывала воздух, но в нём отсутствовал кислород.
– Видишь гребень? Ещё с полсотни метров.
Они добрались до каменного гребня, когда предутренняя чаша небосвода, висевшая над скалами, набухла сочной краснотой – ткни пальцем, брызнет студёной сукровицей восхода.
В каких-то тридцати шагах от них стеной стояло, бушевало ливнем грозовое непогодье – незримая стена удерживала всю эту вакханалию на месте. Будто обрезанное гигантским тесаком ненастье просвечивалось вспышками зарниц, зигзаги молний били из этой стены в скалы, свинцовая феерия дождя секла шрапнелью низкорослый сгорбленный кустарник, размазывала по камням расхлюстанную жухлость трав. Но в нескольких шагах от грозовой вертикали – в их зоне – сияло сиреневое безмятежье раннего восхода. Василий зачаровано, оторопело впитывал в себя границу двух противоборствующих стихий. Спросил Ашота, не отводя глаз от стеклостены, непостижимо отделившей их от беснующейся химеры:
– Мы что… под колпаком? В аквариуме штиля?
– Бывает всё наоборот: здесь громы, молнии и камнепады, а там вселенский рай.
– Где и когда бывает? И отчего зависит?
– Зависит от того, где турки, а где мы, – отделался невнятицей Ашот. И круто сменил тему: – Зажмурься и ложись.
– Зачем?
– Поднимешься над гребнем – ударит по глазам.
… Ударило не по глазам. Скорее через них, в сердцевину враз воспалившегося разума.
Внизу, впаявшись в каменный хаос у озера, вздымался надо льдом надменно-чёрный корабельный нос. Махина гигантского судна угольного окраса впаялась в розовый восход. Она рвалась ввысь из ледяных объятий, из бирюзово-призрачной надскальной стыни. Окольцевали озеро неистово-изумрудные острова растительного буйства. Они светились кое-где янтарной желтизной: навис над Араратом поздний август и всё, способное плодоносить коротким приполярным летом этой высоты, – плодоносило, сменив незрелую зелёность юности на жухлое бессилье увяданья.
– Лёд в озере тает раз в десять лет, – пробился к слуху Прохорова голос Григоряна, – тогда судно всплывает и ползёт на берег на два-три шага.
– Ноев… Ковчег!! – сквозь спазм в горле выхрипнул Василий.
– Он самый.
– Длиною… за сто метров…
– Сто пятьдесят на двадцать пять и на пятнадцать. И бортовой лацпорт его – шесть метров. Размеры больше, чем у крейсера Авроры. Подобный грузовой класс судов "RO-RO", по-русски "Вкатывай-выкатывай", с таким бортовым лацпортом появился в мире года четыре назад. Но из металла. А деревянных, как этот ковчег с его размерами, – нет до сих пор. Кишка тонка у нынешней цивилизации. И по прогнозам корабелов они не могут появиться в этом веке: у нас нет технологий построения таких судов. И не растут уже такие деревья.
– Так значит… весь библейский миф – реальность: потоп, ковчег, где всякой твари по паре, Ной с тремя сынами…
– Те твари, что тебя одолевали, потомки африканской фауны, выпущенной с ковчега.
– Африканской?
– Ной, обученный ИМИ, строил это судно по ИХ чертежам на горе Килиманджаро, на высоте двух миль. Вся живность и геномо-банки были доставлены на ковчег перед потопом с предгорий и самой горы. А дерево, из коего сбит корабельный корпус, – килиманджарский олеандр, пропитанный смолою мумиё. Ной и команда лечились им во время плаванья от всех болезней. Она лечебна до сих пор и ценится дороже платины. За ней идёт охота во всем мире.
… Они переступили зияющую шестиметровую прореху в борту корабля: лацпорт ковчега. Первым вошёл Ашот, струнно натянутый, наизготовку с арбалетом, как будто ждал засаду. За ним Прохоров. Он ощутил вдруг, как его плоть, прорвав собой тысячелетние завесы времени, растворяется в чужом, не Араратском измерении. Ледяную чужеродность источало всё: надменно, отторгающе взирали на двух гномиков загоны-клети для давно истлевшего в веках зверья. Просмолённая массивность брёвен метровой толщины, семиметровой высоты, и всаженные в них кольца из тускло-жёлтого металла безмолвным инфразвуком рокотали о давящем гигантизме допотопных мастодонтов, когда-то размещённых здесь. Скорее всего, то был правид африканских слонов. Загоны чуть поменьше, литые, водонепроницаемые клети на дне трюма, тысячи отсеков, прилепленных к отвесной, вздымающейся в сумрак бревенчатой перегородке, – всё это наваливалось на сознание людей нечеловечески гигантскими масштабами работы создателей ковчега, их сверхзадачей – спасти и уберечь от живоглотно-планетарного разлива не только основные расы человека, но и как можно больше Божьих тварей. Оцепеневшим в потрясении разумом Прохоров представил: все мегатонны бывшей плоти, рогатое, копытное, пернатое, шерстистое зверьё, вся эта буйная начинка трюма орала, верещала и рычала, от тесноты и вони, от бесконечной качки и ударов волн. Она ежесекундно гадила, просила есть, билась о стены клеток, ломала ноги, рёбра, в бессильном страхе вгрызалась в просмолённые перегородки, стены клеток. За ними нужно было убирать, кормить и успокаивать, разделывать и расчленять погибших. Нечеловеческим терпением должны были обладать соратники Ноя, отобранные им в команду для этой работы… и если сохранились на земле их пранаследники, несущие в хромосомах самоотверженность и самоотречение своих пращуров, то именно они явились для Христа бесценным генофондом, на коем проросло его воззвание к потомкам: "В поте лица своего ешь хлеб свой…"