Она кинула кусочек хлеба самому не гладкому и потому, видимо, самому несвободному голубю. И тот, словно бы иллюстрируя правоту суждения Надежды Викторовны, с жадность набросился на её подаяние.
– Но не мы же виноваты, что голуби выбрали себе такую жизнь, – сказал я.
– А разве кому-то из нас можно свою судьбу переменить?..
– Ну-у, живут же птицы на воле, например, в лесу…
– В лесу?! – Она посмотрела на меня так, что я даже невольно вздрогнул. – А что ты значишь для них в лесу? В их лесу!
Отчего вдруг случилась у Шевцовых эта хоть и, может быть, минутная, но слишком явная размолвка – я понять не мог…
И, к сожалению, время тоже не стояло на месте.
Уже ничего не осталось от того нашего государства, которое позволяло нам всем, в том числе и Шевцовым, жить вполне беспечно, ещё и воюя за свои принципы ("Я, Славочка, сказала редактору, что либо уйду с работы, либо мою статью про художника Васечкина он напечатает!"). Да и двух редакционных зарплат Шевцовым вскоре стало хватать только на городской транспорт и на более чем скромный обед в буфете. Так, что свою работу Надежда Викторовна оставила уже без всяких принципов, а Вячеслав Вячеславович, дабы семья не голодовала, после не слишком мучительных раздумий вынужден был переметнуться к своему приятелю Санкину – тоже поэту, только более молодому и потому быстрее других догадавшемуся завести собственный бизнес в виде продюсерской фирмы. "Ты, к сожалению, поэт настоящий, так что пиши, если хочешь, но знай при этом, что твои стихи уже никому не нужны! И побыстрее осваивайся в своей новой шкуре", – снисходительно подсказал он Вячеславу Вячеславовичу.
Шевцов в вот этой непривычной, отбирающей у него все силы, "шкуре" очень быстро поскучнел. А после того, как ни одно издательство не приняло у него рукопись совсем уж вольной, точнее сказать, очень уж унылой, книги ("теперь уже никто стихи не читает"), он и совсем потух. Но сколько жена ни уговаривала его уйти от Санкина "на свободу", он ей не покорялся. "Да можно и супами с кашей пока обходиться, и вообще, чем дешевле, тем здоровее любая еда…" – умоляла она.
Он же, как Тарас Бульба, уже усевшийся на коня, слушал её и не слышал.
Однажды пришёл домой, как всегда, поздно, весь выпитый. Ужинал, ни слова не промолвив. А она жалостливо говорила и говорила ему всё то своё, что за день успело прийти ей на ум. А потом вдруг сама потухла, умолкла. И он виновато сказал:
– Извини, я сегодня сначала полдня пытался понять, почему Санкина не устраивает сценарий этого дурацкого фильма, а потом мне же пришлось этот сценарий не менее по-дурацки переписы- вать… В общем, чувствую себя полным идиотом…
Она скорбно отвернулась.
Он вздохнул, нахмурился. Потом вдруг сознался:
– В общем, такая теперь жизнь, что выбирать не приходится… Надо только пахать и пахать…
Скорбь её сменилась на очень уж рассеянную задумчивость.
Он встревоженно умолк.
А она вдруг улыбнулась так, как до сих пор улыбалась лишь сыновьям, когда догадывалась, что в дневники их лучше не заглядывать, что иногда надо их пощадить…
– Ну, ты сама всё понимаешь… – заключил он.
– Да я-то понимаю…
– Вот и потерпим вместе, а там будь, что будет…
Но улыбка её в этот же миг куда-то улетучилась и Шевцов увидел, как вдруг обнажились на её лице каждый мускул, каждая задрожавшая жилочка.
Смутившись, он стал смотреть в тёмный квадрат окна, где застыли их призрачные, словно бы уже лишённые жизни отражения.
Но она даже пересела к окну, чтобы он видел не только её отражение, а и её саму, и, поймав его осторожный взгляд, вдруг спросила:
– А как же я, Славочка?
И затем повторила:
– Как же я?!
– Ну, это как на вокзале… Люди просто ждут того часа, с которого у них опять начнется какая-то настоящая жизнь… И, допустим, смотрят по сторонам… – рассудил он, стараясь всё-таки не видеть её некрасиво обнажившегося лица.
– Славочка, я же осталась одна на твоем вокзале! У меня же ничего своего нет! Ты своё всё бросил, а того не подумал, что всё твоё было моим! А чем теперь я буду жить? Ты подумал об этом?!