Выбрать главу

Пушкин и Гоголь – разнонаправлены, и потому попытки отыскать "наличие между эволюцией творчества Пушкина и Гоголя в 1830-е годы определённых точек соприкосновения, обусловленных в конечном счете историческими закономерностями литературного развития этого десятилетия" (Н.Н. Петрунина и Г.М. Фридлендер. Пушкин и Гоголь в 1931-1936 годах.) обречены на роковую неполноту. Это потому, что эти самые исторические закономерности литературного развития у (точнее, – для) Пушкина и Гоголя были совершенно различными. Только с учётом такого положения вещей можно с некоторой надеждой на успех вновь и вновь возвращаться к теме взаимоотношений, равно творческих и личных (при том, что последние для Гоголя выражаются в отношениях творческих, а не просто так или иначе "состыкованы" – по старой формуле Ю.Н. Тынянова).

4. Существует написанный в 1923 году, т.е. 85 лет назад, но вовсе не утративший своего значения, обзорный комментарий академика М.Н. Сперанского (помещённый в московском издании Дневника Пушкина 1833-35), в общем исчерпывающий фактологическую основу проблематики вопроса о взаимоотношениях Пушкина и Гоголя. Для нас в этой работе важно то, что она напоминает нам нечто неоспоримое, но с упорством отклоняемое: всё, что известно нам о роли Гоголя в журнальных предприятиях Пушкина, равно и о "передаче" Пушкиным Гоголю замыслов и внушении идей "Мёртвых Душ" "Ревизора", – всё это в первооснове своей исходит исключительно от самого Гоголя. При этом Гоголь, по осторожному замечанию Сперанского, "преувеличивает". В некото- ром смысле Николай Васильевич, повествуя о своём знакомстве с Пушкиным, и сам является Хлестаковым.

Но так или иначе, – Хармс был вполне точен. Пушкин и вправду не давал Гоголю "отдохнуть", был "вечно во всём помехой" и даже "сплошным издевательством". При этом исследователи, – и апологеты творческого союза двух русских гениев, и носители критического взгляда, начиная с В.Каллаша, – сами нечувствительно оставаясь в пределах гоголевского мира, вынуждаются то устремляться в горние области паралитературоведения (культурологи), то в очередной раз перетолковывают известные письма и столь же известные воспоминания современников, пытаясь прочесть между строк, т.к. собственно строки перетолкования практически не допускают. Надо ли говорить, что и письма, и мемуары, до тех пор, покуда содержимое их не подкреплено тем, что в данной области знаний, при данной совокупности явлений (феноменов) можно рассматривать как документ, остаются лишь условным свидетельством "по данному делу". Они лишь указывают на то, что это "дело" – существует.

5. В науке о литературе к числу полноценных вещественных доказательств принято относить художественный текст. Что бы там в действителости ни говорил Александр Сергеевич, общаясь с Николаем Васильевичем в повседневном литературном быту, и как бы Гоголь впоследствии, или по горячим следам, ни трактовал это своё общение с поэтом – у нас нет достаточных возможностей для полноценного суждения касательно пушкинского отношения к Гоголю. Просто потому, что в пушкинском творчестве Гоголя нет, – если не считать записи от 3 декабря 1833 г.: Вчера Гоголь читал мне сказку как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. – очень оригинально и очень смешно, а также известного стилистического замечания: "/Я/...говорю совсем плохо, и почти так, как пишет Г/оголь/". В согласии с традицией литературно-исторической вежливости, нам иногда предписывается считать, что буква "глаголь" начертана здесь как строчная и является обычным сокращением от непоименованного "господина". Кстати, Б.М. Эйхенбаум эту куртуазную трактовку начисто отрицал. Что же до оригинальности "сказки" Гоголя, то "зависимость фабулы" (Б.Л. Модзалевский) её от романа Нарежного "Два Ивана, или страсть к тяжбам" была давно отмечена

Напротив, о том, чем на самом деле был Пушкин для Гоголя, – мы, отчасти, судить можем. Поскольку Александр Сергеевич выведен Николаем Васильевичем в качестве фабулообразующего (центрального) персонажа в знаменитой комедии "Ревизор".

Но по порядку.

6. События комедии происходят летом 1831 года, т.е. в год польского восстания, приведшего ко взятию Варшавы. Гоголь указывает на это с особой настойчивостью. Так, Судья Ляпкин-Тяпкин в устном рапорте Ревизору сообщает, что приступил к выполнению своих обязанностей в "Александровском веке" ("С восемьсот шестнадцатого был избран на трёхлетие..."), а ещё прежде, в первом действии, он упоминает, что "пятнадцать лет сидит на судейском стуле". Итак, это 1831 год. Отсюда и вполне современное замечание судьи Амоса Федоровича, обращённое к Городничему: "Я думаю, Антон Антонович, что здесь тонкая и больше политическая причина. Это значит вот что: Россия... да... хочет вести войну, и министерия-то, вот видите, и подослала чиновника, чтобы узнать, нет ли где измены". Городничий хорошо понимает резоны судьи, – он лишь сомневается, что начальство станет искать измену столь далеко от границы в уездном городе, – даже во время, которое многими, в т.ч. Пушкиным воспринималось как он сам говорил гр. Е.Е. Комаровскому, "чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году!" Примечательно, что скверно знавший русскую историю Александр Львович Слонимский (автор "Техники комического у Гоголя"), относил это замечание гоголевского персонажа к явлениям юмора абсурда, или некоего "комического алогизма". Для Гоголя комизм здесь состоит всего-то в преувеличении, допущенном судьей, которого отличал, как мы сказали бы теперь, глобалистский подход; но судья ("масон-вольнодумец" Александровской эпохи) преувеличивает здесь совершенно по-пушкински; гоголевский Амос Федорович волею автора оказывается единомышленником Александра Сергеевича. А взгляды Пушкина на польскую кампанию, – а затем и его стихи по этому поводу, – Николай Васильевич должен был знать превосходно, с самого начала знакомства, состоявшегося в конце мая 1831 года. Т.е. собственно сюжет "Ревизора" начинает своё движение с памятной для Гоголя даты знакомства с Пушкиным – a косвенным объектом иронии, "направленной вниз", немедленно становится никто иной как сам Александр Сергеевич.