Мироточат иконы.
Кровоточат слова.
Колокольные звоны
Над тобою, Москва.
Я устал торопиться
И перечить судьбе –
Окольцованной птицей
Возвращаюсь к тебе.
Постою у порога,
Где толпится народ.
...Кольцевая дорога
Никуда не ведёт.
Всё возвращается на круги своя – возвращаются боль и обиды, беды и несправедливость; они движутся по кругу, не находя выхода в райскую метафизику счастья. Однако сам он испытывает её предвосхищение, пусть несбывшееся, но словно сбывающееся: "А за окном такая жизнь, Что впору изойти стихами!"
И тогда от отстранённого академического строя стихов не остаётся и следа: "Лунный свет я за пазуху прячу, Чтоб его не спалила заря" . Это действительно поэтично – не надуманно, органично, вдохновенно.
Он хотел бы определиться в поэзии так же, как некогда определил место С.Есенина В.Маяковский: "у народа у языкотворца... звонкий забулдыга-подмастерье", – только отходя, отрешаясь от забулдыжничества и "пошлин бессмертной пошлости" (М.Цветаева), преисполняясь православной кротости и терпимости:
И светла моя грусть, и легка.
Отрекаюсь от пошлых мистерий.
Я – смиреннейший подмастерье,
Данник русского языка.
Здесь и грусть по-пушкински, по-православному светлая ("Мне грустно и легко. Печаль моя светла..."), и решительный жест отрешения, и не менее решительная интонация самоутверждения.
О месте поэта в современном мире, полном смут и волнений, он размышляет подолгу и всерьёз, своё слово стремится подтвердить действием: "Ночь зачитана до дыр И заштопана стихами" . Он всегда помнит блоковское опреде- ление, что слово поэта – это дело его. И разрыв между словом и делом остро переживает, не позволяя ему проникнуть в своё духовное бытие:
А я всё хмурю брови
И лезу напролом –
Поэзия без крови
Зовётся ремеслом.
Он понимает, что и молчание поэта – это действие его, поступок, противопоставленный суетной конъюнктуре. В молчании и вынашивается честное и чистое, веское и вечное слово его:
Переосмысливаю быт.
Переиначиваю строки.
Когда горланят лжепророки,
Поэт молчаньем говорит.
Поэт в этом мире чаще всего одинок. И своё одиночество Шемшученко очерчивает образами своего быта, возводя его до степени бытийности:
Третий день чёрный кот намывает гостей
И в истоме глаза закрывает...
Ниоткуда не жду я хороших вестей
И гостей у меня не бывает.
Однако одиночество его не отравлено отчаянием. И даже когда он испытывает разочарование от безответной любви, он не ожесточается, не теряет целомудренного взгляда на вещи.
Поэт-лирик находит проникновенные слова, чтобы выразить свои чувства к любимой, они исполнены грусти и нежности, светлой безнадёжности и тонкого такта:
Смахнул снежинки с тёмной шубы
И сразу понял – опоздал!
Тебя в обветренные губы
Мороз уже поцеловал.
Расставанье может быть неминуемым, но сродство душевное останется. И остаётся печальная радость и светлая надежда, признание и мольба, обращённые к самому дорогому существу на свете: "Приму, как высшую награду, Прикосновенье рук твоих" .
Волей судьбы поэт побывал в тех же местах, где бывал и я, и нашёл созвучные моей душе слова. Это и Киев, и заповедные места Киевско-Новгородской Руси. Он чувствует кровную связь с ними и, как бы присягая им на верность, не боится их отторжения за невольное беспамятство: "Если в ярости смутных времён Позабуду, кто я и откуда..." ("Киев").