Существует мнение, что Пастернак до поры до времени скрывал свои взгляды на революцию и её вождей, а при первой представившейся возможности объявил себя решительным противником всех кровавых эксцессов, что он смотрит на революцию "глазами гуманиста-интеллигента". Где смогли усмотреть в романе такой вывод?
Вот первая реакция героя на "правительственное сообщение из Петербурга об образовании Совета Народных Комиссаров, установлении в России советской власти и введении в ней диктатуры пролетариата": "Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали".
И далее: "Вы подумайте, какое сейчас время! И мы с вами живём в эти дни! Ведь только раз в вечность случается такая небывальщина. Подумайте: со всей России сорвало крышу, и мы всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать. Свобода! Настоящая, не на словах и в требованиях, а с неба свалившаяся, сверх ожидания. Свобода по нечаянности, по недоразумению, – исповедуется Живаго Ларе. – Вчера я ночной митинг наблюдал. Поразительное зрелище. Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звёзды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла: "Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования".
Спустя некоторое время восторги Юрия Андреевича охлаждает его тесть: "Помнишь ночь, когда ты принёс листок с первыми декретами... это было неслыханно безоговорочно. Эта прямолинейность покоряла. Но такие вещи живут в первоначальной чистоте только в головах создателей, и то только в первый день провозглашения. Иезуитство политики на другой же день выворачивает их наизнанку. Эта философия чужда мне. Эта власть против нас. У меня не спрашивали согласия на эту ломку".
Тесть говорит языком зятя, потому что в оценках обоих героев сам автор романа. Но цитированные выше оценки касались только внешних событий, внутренняя "профессия" самого Б.Л. Пастернака, как и Юрия Живаго, остаётся неизменной: он – "доктор", его задача лечить время, при этом не хирургическими методами, но терапевтическими. В таком осознании "профессионального" долга автора – ключ к пониманию не только "Доктора Живаго", но и всего творчества Пастернака, а также выстроенной и выстраданной им жизненной линии.
Исследователи нередко рассматривают эту линию, как вынужденное сокрытие писателем своего истинного лица в эпоху Сталина, а в "Докторе Живаго" автор якобы снял маску. Но в том-то и дело, что Пастернак не носил маски, иначе не уцелел бы. Под хирургический нож Сталина попадали ловкачи виртуозные. Великим психологом был отец всех народов, видел людей насквозь. Пастернак же и в ту эпоху обезоруживал своей откровенностью.
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта,
Она опасна, если не пуста.
Это не из поэтического приложения к "Доктору Живаго", это опубликовано в четвёртом номере "Нового мира" за 1931 год. В том же стихотворении чуть выше Пастернак признаётся:
Иль я не знаю, что, в потёмках тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я – урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не поднимаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косностью косней?
Так что, обещая Ольге Фрейденберг выразить в будущем романе свои взгляды "на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое", Борис Пастернак начал исповедь гораздо раньше.
Да, иногда он рисовал себя в образе затворника, который "в кашне, ладонью заслоняясь", спрашивает у детворы, "какое у нас тысячелетье на дворе", однако переделкинским анахоретом никогда не был. Всей своей жизнью и творчеством Пастернак вёл напряжённый, опасный диалог с эпохой, не будучи ни противником её, ни судьёй, скорее, как уже говорилось, – всё понима- ющим костоправом. "Доктор Живаго" подвёл итог многолетней "врачебной практике", в которую, по собственному признанию, Пастернак включал не только духовный опыт Чехова, не успевшего соприкоснуться с русскими революциями, но и опыт авторов "Двенадцати", "Хорошо", "Анны Снегиной", досыта испивших горькой революционной браги.
В письме М.П. Громову (6 апреля 1948 г.), в очередной раз говоря о тематике, хронологии, структуре задуманного романа, Пастернак затрагивает и вопрос о прототипах: "Там описы- вается жизнь одного московского круга (но захватывается также и Урал). Первая книга обнимет время от 1903 года до конца войны 1914 г. Во второй, которую я надеюсь довести до Отечественной войны, примерно так в году 1929 должен будет умереть главный герой, врач по профессии, но с очень сильным вторым творческим планом, как у врача А.П. Чехова... Этот герой должен будет представлять нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским, и когда я теперь пишу стихи, я их всегда пишу в тетрадь этому человеку Юрию Живаго". Уже было сказано, что в современном пастернаковедении очень часто проглядывает желание свести позицию автора романа до уровня высоколобого интеллигента, которого ужасы революции и сталинизма загнали на дачу в Переделкине, где он свято охранял свою творческую независимость. То есть видеть в Борисе Леонидовиче пусть гениального, но пугливого мещанина, осторожного дипломата, прячущего от власти своё нутро в ответ на всякого рода "неинтеллигентность". "В "Докторе Живаго" Пас- тернак взглянул на события гражданской войны с позиции "неприсоединившегося" интеллигента, – пишет один такой критик. – Живаго не принимает законы этой схватки, обрекающей народ на несчастья и лишения".
Казалось бы, Пастернак даёт основание для подобных плоских характеристик. "Когда я слышу о переделке жизни, я теряю власть над собой и впадаю в отчаяние, жизнь сама вечно себя переделывает и претворяет, она сама куда выше наших с вами тупоумных теорий", – говорит автор романа устами Юрия Живаго. И далее: "… истории никто не делает, её не видно, как нельзя увидеть, как трава растёт". Но у истории есть и другая грань, продолжает свои размышления Юрий Андреевич: "Войны, революции, цари, Робеспьеры – это её органические возбудители, её бродильные дрожжи. Революции производят люди действенные, односторонние фанатика, гении самоограничения. Они в несколько часов или дней опрокидывают старый порядок. Перевороты длятся недели, много – годы, а потом десятилетиями, веками люди поклоняются духу ограниченности, приведшего к перевороту, как святыне". В этом пассаже Пастернак не мог, конечно, назвать имя Сталина, поставил вместо него Робеспьера, но вполне понятно, кого он имел в виду под определением "гений ограничения". Которому, кстати, поклонялся в отличие от тех, кто поклоняется сегодня "духу ограниченности", накликивая новый переворот. Другому "гению самоограничения" – Ленину, посвящены такие строки в "Высокой болезни".