Это был четверг, а поздним вечером раздался звонок из Крыма. Сводная сестра сказала: "Вчера умер отец. Похороны завтра. Ты прости ему всё. Мы его очень любили…" Я крикнул в трубку: "Я давно простил…" Но так растерялся, что даже не спросил – ни от чего умер он, ни адреса, ни телефона… Хотя всё это, конечно, было неважно – при жизни отец так и не решился прислать мне, взрослому, единственному сыну (в новой семье у него были две дочери, одна из которых меня, собственно, и разыскала) свой адрес. Не готов он был к встрече, и не знаю – был ли готов к ней я… Так что, наверное, это и к лучшему, что не было адреса, что я не смог обидеть его так же, как он когда-то обидел нас. Мать говорила, что она несла ему тарелку щей (огняных – так она выражалась). Отец сидел за столом и ждал, и вдруг сказал: "Я ухожу". "Когда?" – воскликнула она. "Вот поем и уйду!" "И как я не упала на этом пороге", – причитала мать. Жёсткий, твердый был человек – мой отец, выросший в музыкальной роте среди солдат, по сути бессемейный, настоящий "сын полка" Забайкальского военного округа. Да, только лет пять назад я почувствовал внезапно, как у меня упал этот камень с сердца… Я не солгал – я простил его… Но понимал-то это, конечно, как жертву… И вот изволь слушать: "мы очень любили его…" Душу ты мне сожжёшь этой фразой, вот что!.. А я-то, безотцовщиной, таскался и мыкался… Да у меня все приятели сели… Я уж и не знаю – кто спас меня… Не любил я его тогда, ой не любил. Я вообще не знал тогда, что это такое – любовь. А вас-то, вас-то он любил. Вот и вы его тоже… Сквозь брошенность – попробуй полюби!..
На похороны я не успевал, да и адреса не было, да и ехать было невозможно. Мне было восемь лет, когда отец ушёл, и двадцать, когда я видел его в последний раз. Он разыскал меня в общежитии Литинститута, заметив моё имя на афише среди студентов, выступающих в ЦДЛ. Ту встречу не хочу и вспоминать как апогей неприятия, непонимания. Отец вдруг стал учить меня и сказал, что я напрасно пошёл в творческий вуз, а надо бы в военное… "А может, я и родился напрасно?.." – заорал я… и на том мы расстались, вот, до этой погребальной невстречи...
На следующий день его хоронили, там, в далёком Крыму, где он жил с новой семьёй на берегу синего Чёрного моря. О, сколько лет и это точило душу! Курортник!.. И как-то мне всё время помнилось, что сейчас он лежит на столе. Лысый, шестидесятисемилетний… А сейчас – двенадцать, вынос. Хотя нет – разница во времени. Ну вот теперь – вынесли табуретки к подъезду, и если оркестр – то заныли трубы, а может, батюшка кадит вокруг гроба, и женщина, ненавидимая мною столько лет, вытирает измученные глаза. Я даже не знаю – был ли он крещён, этот родившийся в рыбачьем поселке, словно рыба, вынырнувший из моей жизни человек. "Поминай!" – сказала сестра, и я надеялся, что он крещёный, просто не углублялся в то, что он мог быть (и свободно!) некрещёным. Зашёл в храм, заказал сорокоуст.
В час дня я отдал редакционным девчонкам пироги, грибы, картошку, и они, узнав, в чём дело, притихли. Я вызвонил Сашку и когда сообщил ему, он вдруг заплакал. Поэт – слёзы на поверхности. И ещё заплакала одна женщина, бухгалтер нашего журнала. И хотя знал я, что плачут они оба как бы о своём (Сашка весь как струна и предчувствует, конечно, собственное, теперь уже полное сиротство, а бухгалтер только что родственника схоронила – душой не загрубела), слёзы эти вошли в меня, и вдруг ощутилось – горе, да. Потеря. Отец умер. Кровная ниточка оборвалась. Преграда упала, смертный ветер долетел. В земле сырой уже! Господи ты Боже мой!..
А вечером, по закону абсурдного жанра, на концерт. И не потому, что уж так мне было страшно Горбуха обидеть. Не хотел никому ничего говорить, объяснять не хотел, наизнанку выворачиваться. Довольно на сегодня. Земля пухом! Запечатано! Простил. Ну и всё… А, впрочем, была и ещё причина…
Они были все в ярком зале, украшенном воздушными шарами, как сейчас модно: и батюшка-лирик (освящая нам офис, он подставлял для поцелуя не руку, а поручи с крестиком, боясь обидеть), и философ, и композитор, и само собой – генерал Горбух, при параде, сияющий, со шлейфом подчинённых. На сцене стоял красный рояль, приобретённый специально к фестивалю, пюпитры, и вот засвиристели, заскрежетали, зазвякали, забарабанили, а я уплыл на крыльцо нашего деревянного дома с палисадом и берёзой на углу; в перспективе улицы садилось оранжевое солнце, отец шёл от колонки с вёдрами в мускулистых руках, и овчарка выскочила из калитки ему навстречу… Музыка почти не мешала мне думать, но самое важное всё как будто ускользало от меня. Я не мог ухватить хвост этой необходимой мне мысли. И тут запела труба.