И далее – о сути поэтического дара Павла Васильева:
"У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы".
Замечательно-точное определение! (Не говоря о щедром и благородном, в пушкинском духе, характере самого высказывания о собрате по литературе, столь редкостном по всем временам.)
Вернёмся к изумительному дару Павла Васильева – сызмалу, смолоду в полной мере володеть русским живым народным словом. Кроме него, такой дар, по-моему, был тогда только у одного русского писателя – Михаила Шолохова.
Шолохов – эпик по призванию и поэт по существу. Васильев – поэт по призванию и эпик по существу. И у того и у другого одна главная тема – гражданская война, в широком смысле этого понятия, то есть коренного изменения жизни в стране, связанного с революцией. И Шолохов и Васильев – с искренностью и страстью на стороне "рабоче-крестьянской" власти. Они считают её поистине народной, мужицкой, справедливой и, хотя видят реками льющуюся кровь, от чего рвётся сердце, душой принимают трагедию и считают жертвы неизбежными.
Оба выбрали "материалом" для своего песенного эпоса судьбу казачества – этого православного воинства, крепи и доблести России, сословия, приговорённого "мировыми революционерами" к поголовному истреблению, – тут оба писателя, как говорится, глядели в корень, потому что уничтожение России и всего русского с казачества и началось.
Не они первые среди так называемых крестьянских писателей поверили в революцию, или, говоря по-иному, испытали обольщение ею. Так, простодушный Сергей Есенин мнил себя на первых порах революционнее большевиков, а многоумный и многоискусный Николай Клюев с восторгом писал:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах…
Вскоре и тот и другой сильно разочаровались в "Октябре": мужиков, перевернувших власть, загоняли в такую кабалу и рабство, что по сравнению с этим царское ярмо уже казалось шёлковыми путами, да к тому же выяснилось и вовсе страшное – всю Россию, Русь, нисколько её не щадя, ленинская гвардия бросала в костёр мировой революции, как какую-то охапку дров, чего и не скрывала, о чём с бешеной радостью вопила. До самой войны с Гитлером (с которым, как и с Наполеоном, на Россию шла вся Европа) идеи интернационала, мировой коммуны главенствовали в советской политике, а стало быть и в советской литературе, недаром такую популярность обрела светловская "Гренада", с её надуманным "хлопцем", который якобы "хату покинул, пошёл воевать, Чтоб землю в Гренаде кресть- янам отдать", и с этой псевдонародной, а-ля рюс, фальшью:
Гренадская волость
в Испании есть.
Если, старшие годами, Есенин и тем более Клюев скоро распрощались со своими чаяниями о революции, то Шолохов и Васильев остались ей верны. Только вот Шолохов, чудом уцелевший в кровавой рубке всего русского, после "Тихого Дона" в основном пил горькую, а Васильева – погубили молодым.
Главным обвинением против Шолохова выставили его молодость: не способен-де был двадцатилетний провинциал написать "Тихий Дон". Клеветники говорили тогда о первой книге романа. Но ведь четвёртая книга превосходит по художественной силе, поэзии первую – а написана она была тридцатилетним и никаких белоказачьих "гениев" вроде Ф.Крюкова тогда уже и на свете не водилось.
Ну, а "Песня о гибели казачьего войска", написанная Павлом Васильевым в двадцать лет! Ярые, сочные, буйные, упругие, солнечные, печальные, жестокие… – кровь с молоком! – народные говоры-заговоры-погудки, где от лирического распева и поминального плача до молодецкого озорства и удали переходы во мгновение ока, как в пылающем огнём и силой казачьем норове. Напевшись на все лады, хмельно и трезво насытившись песней, о чём задумывается-заговаривает этот сказочный юноша-богатырь, которому смолоду дарована невиданная по разнооб- разию и мощи народная речь, а вместе с ней и властная, несокрушимая жажда жизни?
Кончились, кончились
вьюжные дни.
Кто над рекой зажигает огни?
В плещущем лиственном неводе
сад.
Тихо. И слышно, как гуси летят.
Слышно весёлую поступь весны.
Чьи тут теперь
подрастают сыны?
Чья поднимается твёрдая стать?
Им ли страною теперь володать?
Им ли теперь на ветру молодом
Песней гореть и идти напролом?
Чует, чует подспудно твёрдой стати певец, что рождённый владеть и страной, и словом, он одинок – как слишком живая мишень, и пули, невидимые пули уже летят в него откуда-то. Не оттого ли этот грустный, по сути, запевный вопрос у того, кто на молодом ветру песней горит и идёт напролом? И – брата по жизни он своего видит погибшего:
Синь солончак и звездою разбит,
Ветер в пустую костяшку свистит,
Дыры глазниц проколола трава,
Белая кость, а была голова,
Саженная на сажённых плечах.
Пали ресницы, и кудерь зачах,
Свяли ресницы, и кудерь зачах.
Кто её нёс на сажённых плечах?
Он, поди, тоже цигарку курил,
Он, поди, гоголем тоже ходил.
Может быть, часом и тот человек
Не поступился бы ею вовек,
И, как другие, умела она
Сладко шуметь от любви и вина.
Чара – башка позабытых пиров –
Пеной зелёной полна до краёв!
Вот он, тот ранней горечи запев "Прощания с друзьями", которое отрыдается семью годами позже, в канун собственной, преждевременной гибели.
И поэма эта, конечно, не песня – песнь. Как и у Шолохова "Тихий Дон" не роман – песнь. Песнь, она по разряду высокой трагедии, это поэзия в чистом виде. И слово в заглавие "Песни" найдено точное – гибель. Гибель не только казачьего войска – народа, языка, песни, жизни.