Ну вот… а кто-то так долго и нудно клевещет, что не могут на Руси быть молодые да ранние да удалые в слове. Что-де, как это так и кто дозволил: без университетской корочки и писательского стажа – напролом в классики? – Кто даровал сполна – Тот и дозволил.
И Шолохов, и Васильев сотоварищи – в общем-то весьма советские по убеждениям писатели. Почему же их сызначалу беспощадно гонит нахрапистая пролеткультовская орда? Зачем не верит на слово и не прощает таланту? Ну да, конечно, жажда власти, и денег, и круглой, белой, душистой, как калач, московской славы. Ну да, зависть, на которую никакой управы. Но ведь не только! Тут подсознательная, кровная, древняя и непримиримая вражда некоей генетической глубины и силы.
Как ни ставь вопрос, ответ один: слишком русские. Поскреби эдакого советского – и обнаружишь русского. А это и языческая широта в норове, и Христос в душе, и имперская воля, как избыток железа в горячей крови, текущей по жилам.
О, это загадка из загадок – как творец, кому назначено исполнить своё назначение, вернуть дар сторицей, вдруг взрывается изнутри, как солнце, выбрасывая в настоящее и в будущее созревшую в нём огненную энергию. Будто горстями он вырывает, выбрасывает из себя, из своей души запечатлённое словом живое пламя. И оно горит – и не сгорает, неподвластное времени. И он, несмотря ни на что, успевает сделать то, что назначено свыше.
В русской поэзии такими творцами были Лермонтов, Пушкин, Блок, Есенин, осуществившие себя до сорока лет. И – Павел Васильев…
С какой силой хлещет творческая энергия в тех, кому суждено рано умереть!..
Порой бывает до смертной тоски жаль, что так мало они пожили.
И ведь всё же что-то не сказалось словом. А это не сказанное – несказанное – ещё большая тайна…
В семнадцать лет с другом-ровесником, к тому же тоже поэтом, кинуло Пашку через всю Сибирь аж до Тихого океана. И тайга, и тундра на пути – и золотые прииски, и рыбацкие шхуны, и много чего другого в бродяжей молодой жизни. Словно бы душа его напитывалась русским простором, а память – русским словом, ещё свежим, сочным, незахватанным, незатёртым. Да так оно и было на самом деле – всей шкурой своей, всем сердцем он обязан был ощутить ту размашистую силу, что вела Русь по Земле от края и до края. Поэт – скорее по наитию, чем по сознательному решению – повторял путь своего народа. И, дойдя до Великого океана, хлебнув его студёной водицы, он будто бы оттолкнулся и устремился неудержимо с Востока на Запад, до сердцевины страны, до Москвы.
А по ходу, пока вызревала в нём эпическая мощь, разбрасывал, как пучки самоцветных искр, горячие и свежие образы в своих лирических стихах, напоённые ветром дорог и первозданностью пространства.
…Бухта тихая до дна напоена
Лунными, иглистыми лучами,
И от этого мне кажется – она
Вздрагивает синими плечами.
...Знаешь, мне хотелось, чтоб душа
Утонула в небе или в море
Так, чтоб можно было
вовсе не дышать,
Растворившись
без следа в просторе.
И азиатская степь, и сибирская тайга, и горы, и моря – всё разом запело в нём.
Рождённый на пограничье народов, земель, культур, он ощутил это пространство и его дух, всё их неразъединимое величье – как своё родное, как свою раскрывающуюся суть. Не отсюда ли его понимание Востока, сроднённость с жизнью и чаяниями степняков-казахов, сочувствие тому, чем живут сибирские племена, народы Туркестана? Не отсюда ли вольный ритм его стихов и поэм, их живое прерывистое дыхание и гуляющая в них ветром внутренняя свобода!..
О своём родном крае он уже в семнадцать лет понял:
Не в меру здесь сердца стучат,
Не в меру здесь и любят люди.
По естеству дара Павел Васильев сам, до последней кровинки растворён в русской стихии, в стихии живого языка: его напевности и силе, страсти и меткости, ярости и нежности, ласковости и озорстве, прямодушии и лукавстве, во всех бесконечных переливах и искристом разнообразии народного ума-разума, что запечатлены словом записанным и словом живым, бытовым, разговорным.
Корнила Ильич, ты мне сказки баял,
Служивый да ладный, вон ты каков!
Кружилась за окнами ночь, рябая
От звёзд, сирени и светляков.
"Рассказ о деде" – начало зрелости Павла Васильева. Удивительно ранней – в 19 лет! И, что ещё удивительнее – ясно и трезво им понятой, вполне осознанной.
Поразительнее всего – когда, в какой час пришёл в русскую литературу Васильев. Только что отцвёл, как цветок неповторимый, Есенин; загорчил и умолкнул для читателя нарядный и сладковато-лубочный сказ Клюева; исчез в подполье вынужденной публичной немоты забредший в лесные причуды и языческий морок Клычков; – и чистое поле русской поэзии заросло буйным чертополохом всяких Бедных-Безыменских-Красных-Жаровых-Светловых и прочих строчкогонов. И тут земля выдохнула из сибирских степей, гор и лесов поэзию Павла Васильева – как очищающую воздух могучую грозу, как освежающий ураган, разом сметающий с пути в стороны всю эту словесную дурнину.
Это случилось как раз перед раскулачкой – расправой над лучшими земледельцами. Сталин считал коллективизацию вторым Октябрём и провёл её жесточайшим способом, который ещё в первые годы революции предложил его политический противник, а потом и враг – Троцкий. В России, крестьянской стране, власть по сути уничтожала крестьян – народ Креста, как они сами себя назвали, вытравляла его дух, веру, свободу, обычаи. А значит – обрекала на смерть и русский язык, культуру, словесность.
Поэзией Павла Васильева русская земля словно бы захотела побаять напоследок, поговорить на своём природном языке, а вольное наше крестьянство, перед гибелью, – отпеть само себя своим голосом, родной песней…