Выбрать главу

Так вот вечно перемешано всё в душе: и радость, и смута, а потому и неуправляемо… "Горбуховская" смута – так бы я сказал. И не в меде, и не в стихах дело. Не первый раз терпеть. Но вот поверите – каждый день у генерала идеи, а мы, то есть облаготворяемые, должны создавать собою питательный творческий бульон. С прошлого года придумал налоговик новую пытку – джазовый фестиваль. Тут, я вам скажу, он развернулся. И ведь с чего началось – с ресторана. Отдыхая на очередном юбилее, Горбух озаботился тем, что совершенно вне его щедрот и забот остались пианист, ударник и виолончелист, лабающие в этом заведении не для бедных. Состоялся разговор, и оказалось: ребята не просто так деньги зарабатывают, у ребят коллектив, у ребят претензии, у ребят знакомства в джазовой элите. И пошло, и поехало, и докатилось до фестиваля, а в этом году до второго, куда даже и знаменитейший оркестр Гараняна был приглашён. И вот прямо завтра, начиная с пятницы, включая субботу и законное воскресенье, – концерты. А если кто не знает, что такое джазовый концерт, то я поясню: это пять часов музыкального хаоса, а когда уж ты вовсе изнемог, знатоки-любители из зала заказывают какой-нибудь старинный хит. И вы получаете ещё двадцать минут музыки американских негров. А я вообще люблю гармонию и красоту, мелодию люблю, пусть это и звучит наивно. И всего этого раздёрганного звяканья и высшего пилотажа на инструментах как-то не принимает душа. Добавьте Горбуха. Необходимость вымученных похвал. Сашкино нытьё. Но скажу твёрдо: я это насилие над личностью приготовился терпеть, и собрался, и съёжился изнутри, и душу сгрёб в горсть… Хотя себя было ужасно жалко, но жалко и журнала, и всего этого нелепого жизнеустройства, когда люди обижают друг друга, не подозревая даже об этом…

Всего было жаль. И была осень. И стояла тёплая сырость. И на диво цвели в нашем захолустном городишке цветы, так что хотелось стоять и смотреть на буйные, растрёпанные клумбы: на трогательные маргаритки под еловыми подолами, на оранжево-чёрные бархотцы, на пёстрые астры… Как на какую-то заброшенную сюда красоту, непонятно отчего такую щедрую и даровую…

Это был четверг, а поздним вечером раздался звонок из Крыма. Сводная сестра сказала: "Вчера умер отец. Похороны завтра. Ты прости ему всё. Мы его очень любили…" Я крикнул в трубку: "Я давно простил…" Но так растерялся, что даже не спросил – ни от чего умер он, ни адреса, ни телефона… Хотя всё это, конечно, было неважно – при жизни отец так и не решился прислать мне, взрослому, единственному сыну (в новой семье у него были две дочери, одна из которых меня, собственно, и разыскала) свой адрес. Не готов он был к встрече, и не знаю – был ли готов к ней я… Так что, наверное, это и к лучшему, что не было адреса, что я не смог обидеть его так же, как он когда-то обидел нас. Мать говорила, что она несла ему тарелку щей (огняных – так она выражалась). Отец сидел за столом и ждал, и вдруг сказал: "Я ухожу". "Когда?" – воскликнула она. "Вот поем и уйду!" "И как я не упала на этом пороге", – причитала мать. Жёсткий, твердый был человек – мой отец, выросший в музыкальной роте среди солдат, по сути бессемейный, настоящий "сын полка" Забайкальского военного округа. Да, только лет пять назад я почувствовал внезапно, как у меня упал этот камень с сердца… Я не солгал – я простил его… Но понимал-то это, конечно, как жертву… И вот изволь слушать: "мы очень любили его…" Душу ты мне сожжёшь этой фразой, вот что!.. А я-то, безотцовщиной, таскался и мыкался… Да у меня все приятели сели… Я уж и не знаю – кто спас меня… Не любил я его тогда, ой не любил. Я вообще не знал тогда, что это такое – любовь. А вас-то, вас-то он любил. Вот и вы его тоже… Сквозь брошенность – попробуй полюби!..

На похороны я не успевал, да и адреса не было, да и ехать было невозможно. Мне было восемь лет, когда отец ушёл, и двадцать, когда я видел его в последний раз. Он разыскал меня в общежитии Литинститута, заметив моё имя на афише среди студентов, выступающих в ЦДЛ. Ту встречу не хочу и вспоминать как апогей неприятия, непонимания. Отец вдруг стал учить меня и сказал, что я напрасно пошёл в творческий вуз, а надо бы в военное… "А может, я и родился напрасно?.." – заорал я… и на том мы расстались, вот, до этой погребальной невстречи...

На следующий день его хоронили, там, в далёком Крыму, где он жил с новой семьёй на берегу синего Чёрного моря. О, сколько лет и это точило душу! Курортник!.. И как-то мне всё время помнилось, что сейчас он лежит на столе. Лысый, шестидесятисемилетний… А сейчас – двенадцать, вынос. Хотя нет – разница во времени. Ну вот теперь – вынесли табуретки к подъезду, и если оркестр – то заныли трубы, а может, батюшка кадит вокруг гроба, и женщина, ненавидимая мною столько лет, вытирает измученные глаза. Я даже не знаю – был ли он крещён, этот родившийся в рыбачьем поселке, словно рыба, вынырнувший из моей жизни человек. "Поминай!" – сказала сестра, и я надеялся, что он крещёный, просто не углублялся в то, что он мог быть (и свободно!) некрещёным. Зашёл в храм, заказал сорокоуст.

В час дня я отдал редакционным девчонкам пироги, грибы, картошку, и они, узнав, в чём дело, притихли. Я вызвонил Сашку и когда сообщил ему, он вдруг заплакал. Поэт – слёзы на поверхности. И ещё заплакала одна женщина, бухгалтер нашего журнала. И хотя знал я, что плачут они оба как бы о своём (Сашка весь как струна и предчувствует, конечно, собственное, теперь уже полное сиротство, а бухгалтер только что родственника схоронила – душой не загрубела), слёзы эти вошли в меня, и вдруг ощутилось – горе, да. Потеря. Отец умер. Кровная ниточка оборвалась. Преграда упала, смертный ветер долетел. В земле сырой уже! Господи ты Боже мой!..

А вечером, по закону абсурдного жанра, на концерт. И не потому, что уж так мне было страшно Горбуха обидеть. Не хотел никому ничего говорить, объяснять не хотел, наизнанку выворачиваться. Довольно на сегодня. Земля пухом! Запечатано! Простил. Ну и всё… А, впрочем, была и ещё причина…

Они были все в ярком зале, украшенном воздушными шарами, как сейчас модно: и батюшка-лирик (освящая нам офис, он подставлял для поцелуя не руку, а поручи с крестиком, боясь обидеть), и философ, и композитор, и само собой – генерал Горбух, при параде, сияющий, со шлейфом подчинённых. На сцене стоял красный рояль, приобретённый специально к фестивалю, пюпитры, и вот засвиристели, заскрежетали, зазвякали, забарабанили, а я уплыл на крыльцо нашего деревянного дома с палисадом и берёзой на углу; в перспективе улицы садилось оранжевое солнце, отец шёл от колонки с вёдрами в мускулистых руках, и овчарка выскочила из калитки ему навстречу… Музыка почти не мешала мне думать, но самое важное всё как будто ускользало от меня. Я не мог ухватить хвост этой необходимой мне мысли. И тут запела труба.