Выбрать главу

Известно и другое: Толстой не признавал Чехова-драматурга до такой степени, что "Три сестры" не смог даже прочесть до конца. И не только это. Так, нашумевшей повести "Мужики" он высказал суровый приговор: "Рассказ "Мужики" – это грех перед народом. Он не знает народа". Трудно согласиться, что Чехов как писатель "не знает народа", но что "это грех перед народом" – с этим нельзя не согласиться.

К месту напомнить: Чехов после Гоголя явление наиболее сложное и не растолкованное в русской литературе девятнадцатого века. Сложность не в сюжетах произведений, не в языке и стиле, не в том, что драмы он, к примеру, определял комедиями, сложность в форме подачи материала – я называю это "либерализмом в творчестве" и "заглядыванием вперёд".

А ещё позиция Чехова, в которой его и сила и слабость. Позицию он чётко и однозначно изложил:

Плещееву: "Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист, я хотел бы быть свободным художником – и только" . ("Свободным" – от чего? – Б.С. )

Суворину: "Мне кажется… Художник должен быть не судьёй своих персонажей и того, о чём говорят они, а только беспристрастным свидетелем" . (Но ведь художник и создатель своих персонажей! – Б.С. )

Отсюда и либерализм в творчестве, и беспристрастность свидетеля… А уж какую загогулину преподнесут персонажи – их дело, их забота. Нередко Чехов так и писал, однако не выдерживал последовательности. Давили, видимо, два обстоятельства: неизменный критический реализм 19 века, и окружение творческой интеллигенции, особенно театральной, утратившей веру, потому и без связи с народом. Ещё-то ведь и связать нечем.

Вот это очевидно и отложилось на повести, что и позволило Толстому сказать: рассказ "Мужики" – "грех перед народом" .

***

"Лакей при московской гостинице "Славянский базар", Николай Чикильдеев, заболел. У него онемели ноги…" И заболевший с женой и дочерью вынужден приехать к родителям, в деревню Жуково. Дом – развалюха, половину внутренней избы занимает печь, "тёмная от копоти и мух". И в этой трущобе живут старики – отец с матерью; брат Кирьяк с женой, у них шестеро детей; жена второго брата, который в солдатах, с двумя детьми, следовательно, с "москвичами" пятнадцать душ. Тесновато и для крепостной деревни. Но Чехову, видимо, необходимо сгустить тона и краски, как это и принято было в критическом реализме… "На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая, немытая, равнодушная"… Кошка глухая. "Отчего?" – "Так, побили"… – Поставили самовар – самая большая ценность в избе. – "От чая пахло рыбой, сахар был огрызанный и серый, по хлебу и посуде сновали тараканы"… – "В избе всегда плохо спали; каждому мешало спать что-нибудь неотвязчивое, назойливое: старику – боль в спине, бабке – заботы и злость, Марье – страх (её дико избивал пьяный муж. – Б.С. ), детям – чесотка и голод"… – Вот на таком фоне дана повесть, да это и не фон – литературная реальность. И не понять, кто чем занят – кто какую работу работает. Кирьяк – сторожем в лесу у купца; об остальных сказано лишь однажды, кратко: "…все жали". Что жали, где жали – своё, помещичье? Это ни Чехова, ни читателя, видимо, не должно интересовать… Голод у Чикильдеевых лютый, но очень своеобразный: "…и когда увидел (Николай. – Б.С. ) с какой жадностью старик и бабы ели чёрный хлеб, макая его в воду…" Или ещё такое: "По случаю праздника купили в трактире селёдку и варили похлёбку из селёдочной головки. В полдень сели пить чай и пили его долго, до пота, и, казалось, распухли от чая, и уже после этого стали есть похлёбку, все из одного горшка. А селёдку бабка спрятала". – И такое: "Сердитая бабка намочила ржаных корок (и откуда взялись?! – Б.С. ) в чашке и сосала их долго, целый час. – И тут же, всего лишь через точку, следует: – Марья, подоив корову, принесла ведро с молоком…" С одной стороны – голод и детей, и взрослых, с другой – события-то происходят, когда и в огородах всё созрело, и корова в хозяйстве есть; и на Успенье барана освежили, так что объедались, а дети и ночью вставали поесть. К этому времени и хлеб нового урожая убран – все условия не голодать, не варить похлёбку "из селёдочной головки", чтобы затем в десяток ложек черпать из одного горшка – кстати, из горшков в деревнях никогда не хлебали похлёбку, не получится… Да и барана, наверное, не последнего зарезали. А ведь, пожалуй, и птица есть. Почему бы и нет, если чужие гуси объедают в огороде капусту. Кстати, зимой корова ревела от голода, но ведь столько рук – можно было запастись хотя бы сеном, колхозного запрета не было. Но это за кадром – Чехов демонстрирует голодомор и пьянку. Да ещё унизительное падение на дно. Так Фёкла, муж которой в солдатах, от двух детей по ночам рыскает за речку к приказчикам блудничать, и наверно не первый раз под утро заявилась голой: "поозорничали" над ней… А вот внешнее проявление Фёклы: кому угодно она может нахамить; ударила коромыслом Ольгу… "Она (Фёкла. – Б.С. ) ела что давали, спала где и на чём придётся; помои выливала у самого крыльца: выплеснет с порога, да ещё пройдёт босыми ногами по луже". – Ну, чем не быдло!

Водку пьют все мужики – не пьёт лишь лакей из "Славянского базара". Пропивают и свои, и общественные деньги, как будто открывая для нас перестроечных бомжей.

Не многим лучше дело обстоит в Жукове и с Православием. Во-первых, поголовная неграмотность – читать могут лишь приехавшие, жена Николая, Ольга, и её дочь. Евангелие у Чикильдеевых имеется – читать некому. "Евангелие... старое, тяжёлое, в кожаном переплёте, с захватанными краями, и от него пахло так, будто в избу вошли монахи". – Не правда ли, странное сравнение? Церковь пятиглавая в селе за рекой – рядом. И однажды Ольга с Марьей побывали на службе. "Марья остановилась у входа и не посмела идти дальше". – Сама забитая, при шестерых детях, она на помещичью семью смотрит "исподлобья, угрюмо, уныло, как будто это… не люди, а чудовища, которые могли бы раздавить её…" Удивительно расчётливо Чехов умалчивает: у Чикильдеевых во взаимоотношениях никакой терпимости или любви – на кого же Марья шестерых детей оставила? И в церкви – умолчание: даже не отмечено, перекрестилась Марья хоть разок, ну, перед входом.