Мотор ровно поуркивал, бабушка по-прежнему темнела ликом, безмолвно глядя перед собою, и никак не отзывалась на наши переживания; дети спали, не ведая, что гроза минула их и не придётся коротать долгую ночь на морозе, а потом добираться до столицы на попутках, потому что "слуге народа" понадобилось поглумиться, выказать свой норов и власть. Это что же: значит, из служивого уже вынули русскую душу и вставили "механизьму" для послушного исполнения? И уже позабыто извечное иль выброшено на свалку за ненадобностью: для русского человека жалость и милость выше правды.
Я сидел, привыкая, "снимая нервы", чувствуя и свою безотчётную вину, что и сам, гусь, тоже хорош; надо было извернуться ещё по весне из кулька да в рогожку и, смирив гордыню, найти какие-то боковые пути, чтобы пройти осмотр. И тут же опровергал себя: "Да, виноват… Но есть же милость. Да, попал человек впросак, так ты вглядись в него плотнее, постарайся разглядеть в нём сущность. Ведь перед тобою не шахтёр, только что вылезший из-под земли, у которого лицо всё замалёвано угольной пылью. Вглядись в глаза-то, вглядись… Не руку же под корень рубить, как последнему извергу. Почему я должен ловчить, хитрить, кривить душою? Ростовщики и проныры, плуты и ловыги воровски схитили власть, уселись на нашу шею, и мало того что обездолили, так мы должны и душу свою испроточивать, корёжить и загваздывать грязью, чтобы походить на тех, кто загнал нас в ярмо… Не все же Штольцы, у кого каждый шаг расписан до минуты, каждая копейка учтена в домашнем гроссбухе, чтобы случайно не завалилась в прорешку кармана: но есть же на Руси и Обломовы. Не все Чичиковы, Маниловы и Ноздрёвы, но есть Матросовы и Стахановы. Но, увы, на дворе время Чичиковых и Швондеров, у кого рыло в пушку".
Мысли царапали мою душу, как ржавая игла патефонную пластинку, запинались и крутились заново по заведённому кругу. И сердце навязчиво ныло, словно надорвалось от неподъёмной тяжести, так больно зацепило равнодушие полицейского, перекрывшего нам дорогу.
…Обошлось, и слава Богу. Только бы не уступить чувству ненависти и презрения. Это не те несчастья, что приходится переживать нынче уставшему от войн русскому народу. Но, увы, свои слёзы всегда солоней, а беда неподъёмней. Вот и прав водительских лишился и теперь, пожалуй, никаких моих сил не хватит, чтобы вызволить их из долгого "гаишного стола". Будут пылиться там до морковкиного заговенья. Может с машиной расстаться? – но куда без неё. (Тем же годом загнал за сто "баксов". – В.Л.) В общем, всюду узелки да петельки. Богатому калачи да пышки, а бедному синяки да шишки. Богатый ограбил да и кричит: держите вора! Власти служат сильному, а слабого гнетут. Кто правит, братцы, тот и едет. Не подскочил вовремя на запятки саней, бреди пеши и проси милостыньку христаради.
В общем, сам себя заедал, пока смута внутри утихла. Мысленно отправив постовых к чертям и бесам в услужение, я тронул машину.
– Успокойся, – сказала жена.
– Я и не волнуюсь, – оцепенело откликнулся, чувствуя, как отмякает сердце и улыбка трогает губы. – Всё лабуда, мать. Живы будем – не помрём.
– А я молилась за тебя, батюшка, – вдруг впервые подала голос тёща.
Я вздрогнул. Не ослышался ли?
– А как ты молилась?
– Да, кое-что Божьей Матушке по-бабьи шепнула.
– А что шепнула-то? – прицепился я. Неожиданно поддал газку, машину потянуло юзом поперёк дороги, и я с трудом вернулся в ледяную колею, уставленную смёрзшимися колобашками.
– Не отвлекайся, – одёрнула жена…
"Нива" обогнула заснеженную болотистую низинку с чахлым сосенником, поднялась на взгорок, и вдруг свет фар стал скудеть, истончаться – и умер; щётки скользнули по стеклу последний раз и замерли, стрелки на панели упали. Значит, подзарядка кончилась, и батареи "сдохли". Машина обесточилась в одно мгновение. Лобовое стекло скоро заиневело, обметалось тонкой плёнкой, по углам пал мохнатый куржак, и в редкие промоинки меж снежурой виделись мне лишь глухая лесная мгла и тусклые пролысины ледяной колеи, по которой мчались нам навстречу снежные змеи. Всё, братцы мои, приехали! – хотел я воскликнуть, чтобы "обрадовать" родню, но вовремя спохватился, прикусил язык. Пусть останутся в неведении и едут со спокойной душою.
"Мати пресвятая Богородица, помоги нам и помилуй!" – мысленно взмолился я. Впереди зимняя ночь и двести километров пути во мгле. Но странное дело, я нисколько не обмяк сердцем, не испугался, но руки мои словно приковали к рулю. Я и про Авося с Небосем забыл, этих коварных братцев, что толкнули меня в отчаянную переделку и вдруг, в самый отчаянный момент, отступились и дали стрекача. Вон они, оставя позади машинешку, мчат наперегонки, зажав бородёнку под мышкой. Но, почуяв мою обиду, вдруг повернули обратно, заскочили в наш тёплый кузовок и, уютно устроившись в темноте, принакрывшись неприбранной волоснёю, прошептали, задрёмывая: "Вовка, не робей, всё лабуда… Всё будет хорошо". "Ну и ладушки… Бог не выдаст, свинья не съест", – ответил я братцам, повеселев. Дружно – не гузно, а врозь – хоть брось. А я-то на помощников своих уже собрался поклёпы строить.