Пустыня Иудейская гориста. Прямоугольными шапками выстроились в ряд вершины её невысоких гор. Отвесными, размашисто вырубленными уступами падают вниз их склоны. Есть где укрыться от ветра и солнца, есть откуда сочиться влаге. Обходя святые для христианина места в Палестине, понемногу начинаешь понимать тайну и пустыннического уклада, и странного сцепления пустыни и великого города. Исток этого сцепления – особая преемственность пустыни и пещеры. Пустыня ставит границу земной жизни, бросает ей невыносимый вызов вечности. Пещера, как мировая утроба, рождает жизнь – и в Назарете, и в Вифлееме, и у Гроба Господнего, и даже в месте искушения Христа, которое оказывается не открытой пустыней, а гротом в горе. Пустыня – внешнее пещеры, пещера – внутреннее пустыни. Они продолжаются друг в друге как две стороны ленты Мёбиуса. Их соотнесённость создаёт или, говоря по-научному, "структурирует" некое символическое пространство в форме восьмёрки, в своём роде замкнутое, в себе полное, где всякая вещь несёт в себе свою антитезу, где исход всегда есть также вход, глубина сходится с поверхностью. Предельная распахнутость пустыни или, как выразился один пустынник, её "страшная нагота" соприродна абсолютной сокровенности пещеры. Взаимное же уступление пустыни и пещеры есть действие принципа самосокрытия, самооставления, которым творится духовное пространство.
Жизнь духа есть движение по траекториям этой виртуальной сферы. Движение, как всегда в сфере, одновременно поступательное и возвратное, центробежное и центростремительное. Чем больше мы выходим здесь вовне, тем больше погружаемся вовнутрь. Это движение в своём пределе есть динамический покой. Метафизика христианской Троицы как перихоресиса, неуследимо быстрого кругового движения – лучший умственный образ духовного бытия. У этого круговорота есть горизонтальные, даже чисто географические проекции. Даже странствия Христа, отмечающие главные вехи его провиденциального пути, его перемещения в пустыню и обратно, описывают некие таинственные полукружия, словно перед нами – кольца некой спирали самовозрастания духа. Как бы свёртываются спиралью вокруг невидимой оси ранние христианские карты Святой Земли. Есть у этого бытийного круговорота измерение историческое. Города Палестины – настоящие археологические кладовые, насчитывающие десятки культурных слоев. С Иерусалимом в этом плане особенно соперничает Иерихон. В Палестине понимаешь: место свято потому, что оно вместительно. Здесь народ предстаёт в своём исконном образе – как нарост. Но эта иерихонская и даже иерусалимская всевместительность пока что земная, ветхозаветная. С христианством открывается в ней измерение духовное, запредельное. Странное чувство охватывает, когда идёшь Крестным путём Христа в Иерусалиме. Точно определены места исторических событий, но сами-то места значимо отсутствуют, изменены неумолимым временем почти до неузнаваемости и теперь доступны, скорее, в мыслях и чувствах. За много веков многие благочестивые люди каждый по-своему внесли свой вклад в увековечение и украшение следов божественного присутствия, но подлинная тайна этих мест пребывает как раз вне этих нагромождений истории. Более того, тщетными и даже жалкими выглядят эти человеческие усилия перед оглушительной истиной богочеловечества. Люди, повторю свою любимую мысль, велики не тем, что сделали и делают, а тем, что они не совершили и что есть в них, может быть, вовек несвершаемого. Но это-то обстоятельство и делает их близкими и даже равными друг другу. Так открывается глубинный смысл заповеди о любви к ближнему: любви, питаемой тем, чем никто из смертных не обладает.
Заключим: самоотсутствие места как раз даёт простор для самовозрастания духа, его вознесения в трансцендентную высь. Для христианина земной Иерусалим – только трамплин для взлёта к небесному граду. И не примечательно ли, что в старом Иерусалиме нет ни отдельного христианского квартала, ни даже узнаваемых признаков христианского быта, не считая, конечно, храмов и отдельных архитектурных деталей вроде построенных крестоносцами крытых галерей? Дебри истории искуплены и упразднены Христом.
В давно известное противостояние Иерусалима и Афин следует внести ещё один штрих: оппозицию пустыни и полиса. Вся история Запада – продукт борьбы этих двух мировоззренческих и даже социальных принципов. Пустыня отменяет формальную идентичность, побуждает к преодолению себя, влечёт к инаковости и иночеству, предъявляет контрастное, алогичное единство блаженства и муки, неба и ада. Она удостоверяет и оправдывает трансцендентный вызов империи. Христианство, чтобы одолеть эллинизм и язычество, должно было в лице отцов-пустынников радикально порвать с цивилизацией полиса, найти в пустоте пустыни ту точку опоры, которая позволяет перевернуть мир. Благодаря христианским пустынникам история началась с чистого листа и притом обнаружилось мета-историческое бытие. Нет нужды напоминать, что в православном мире пустыня осталась главным принципом социума и человеческой социальности, даже если прежняя географическая пустыня обернулась глухим лесом.