– Эх, Серёжа, Серёжа, старый дурак… и что ты наделал с нами, – огорченно, потухающим голосом бормотал я, уже прижали- вая мужика. Да и с чего вину-то валить на него, если сам не досмотрел, положился на несведущего человека, уселся на него со своими хлопотами. – Ну кто же паяльную лампу в мотор суёт? Надо под картер... Тут бензин, масло, мог бы и сам-то сгореть…
– Прости, Владимирович… Ну, как-то не скумекал… Я больше по плотницкому. – Сережок, не отрываясь, всё чего-то пытался высмотреть в моторном отсеке, но руками робел прикасаться. И меня не подпускал, словно бы берёг моё сердце… Мне была видна лишь сутуловатая спина с горбышком на загривке, посекновенная глубокими рвами бурая шея и косица тёмных волос без единой седой порошинки. Дышал старик тяжело, с натужным хрипом, – его заедала астма… Хоть бы граммульку принять, остограммиться, чтобы кровь оживела, – так кто поставит?.. Боже мой, такой был в молодости "харястый" походный мужичонко, "плотняком" изъездил пол-Руси, выставляя дома, и Москве вот помог подняться после войны, а ныне, как подросток, пообсох болонью, будто сухостой- ное креневое дерево. Я шарил глазами по пригорбленной спине и никакой злости в себе не чуял.
– Ну, чего там?.. Дай, гляну…
От машины всё ещё натягивало удушливым ядовитым дымком. Не дай бог, окачурится старик.
Сережок оторвался от мотора, суетливо поогляделся вокруг, словно мог кто подслушать:
– Вовка, всё лабуда… Всё хорошо. Если что где и подгорело, так опосля само выкажет. Только бы ремень где достать.
Сережок из солдатской двугорлой махорочницы насыпал в газетный лоскуток своерощенного табачку, рыжую крупку просыпая на валенки, свернул козью ножку с самоварную трубу. Но в глазах стояла тоска, и негнучие пальцы мелко тряслись. Я догадывался, какая гнетея мучит старика. Не беда с машиною, не наши сборы-хлопоты и неизвестность, поджидавшая нас в дороге, больше всего волновали соседа – хотя вина, наверное, тяготила его, но утробушка проклятая позывала, вопила о помощи, просила опохмелки. Но я суровил себя и не поддавался на жалость. Из жизненного опыта знаю: только попадёт винцо на язык и всякое дело тут же будет забыто.
– Владимирович, может чего найдётся? – Сережок с крохотной надеждою мазнул себя по обросшему щетиной подбородку.
– Нет и не проси…
– На нет и суда нет, – смиренно согласился старик.
– Так чего делать-то будем? Сама-то не сдвинется с места… Ремень надо искать…
– Машину оживить, не курицу ощипать, – согласился Сережок, задумчиво охлопал себя по карманам, ища спички. Лицо у него собралось в кукишок, посинело, а нос набряк, принял фиолетовый цвет. – Вовка, всё лабуда! И куда спешить? К завтрему сладится и будет всё тип-топ… Я курицу зарублю, бабка щей натомит под сковородой.
– Само не сладится…
Хлопнула дверь, заскрипели мёрзлые ступени крыльца.
– Едем-нет? – крикнула жена.
– Айн момент, – откликнулся я и, чтобы оборвать допрос с пристрастием, деловито зашагал во двор к соседу.
А на воле уже всё посерело, небо слилось со снегами, и там, над вершинами елинников, где западать солнушку, чуть пролилось желтушной водицы. Наверное, прав старик: куда соваться к чёрту на рога в самую-то ночь. Вдруг застрянем по дороге: мороз, темень, метель, в машине старуха, малые детки, долго ли до беды? И никого в помощь не кликнуть. Но какая-то настырность сидела в груди, словно нездеш- няя сила двигала мною, заставляла искать выхода, будто ночёвка в своей избе уже была за караулом, который не впустит за порог и заставит мучиться до утра на заулке. И свой вроде бы дом, а уже заперт на замки и тяжёлые засовы до следующей весны.
В амбаре у Сережка в груде всякого хлама, невольно копящегося у всякого прожиточного человека, отыскали связку ремней. У скупа не у тупа – есть где взять. Вроде бы и лишнее, притащенное с деревенской свалки, из заброшенных колхозных мастерских, иль поднятое вовсе на дороге, – всё находит своё место у соседа. Да и что сказать: запас спину не тянет, еды не просит, авось когда-нибудь сгодится. Особенно если износу вещи нет, не гниёт и не трухнет: потёр, поскоблил, сварил, припаял – снова служит. Угодили под руку ремни от тракторов и газонов, легковушек всяких фасонов от "Волги" до "Запорожца", – но только не от "Нивы". Взяли подходящий по рисунку привод, примерили, отсекли лишнее, стянули скобой, натянули на шкиво. Жидковато на погляд и страшновато – а вдруг лопнет? Я поставил батарею, включил зажигание, нисколько не веря в успех нашего замысла. А мотор чихнул раз-другой, вздрогнул… и вдруг завёлся. Ну не смех ли, братцы мои: весь белый день проверялись моё терпение, нрав и норов, а тут, когда времени светлого осталось с воробьиный носок, – машина вдруг оживела, взревела натужно, заплямкала железными суставцами, прогоняя по сосудам бензиновый жар.
"Ура-а-а!" – невольно вскричал я.
…Что сказать: Бог попускает, да Авоська понуждает: мол, не гнушайся, принимай мою веру. Тут наш Авоська бесу, зудящему за левым плечом, как бы в невольных прислужниках, натуру вашу проявляет: дескать, какого ты пороху, да чьего замесу.
Эх, кабы слушался я Господа, да брал в помощники житейский резон, да был здравомыслен и рассудителен, то не поступал бы, грешный, так опрометчиво; натопил бы русскую печь да и завалился на горячую лежанку, уповая на Божий промысел. А тут зудёж и нетерпёж, словно бы кто подбивает в пяты. И дом весь от дальних углов до зашторенных наглухо окон, разом заугрюмел, посуровел, замкнулся, приотодвинулся от нас, уже не принимая за своих хозяев…
"Быстро, быстро… Едем!" – заполошно вскричал я, врываясь в избу. И сразу все встрепенулись, сбрасывая оцепенение, заторопились на улицу, полезли в машину, и первой, конечно же, заскочила собака, уселась на моё место, через лобовое окно сосредоточенно оценивая обстановку. А на воле хозяиновала поносуха, снежные змеи гнались по целине, свивались в кольца, вставали на хвост, что-то своё выглядывая в снежной карусели, чтобы тут же умереть и снова очервиться в гнезде. Ближняя опушка, что за нашим огородом, уже попритухла, едва прояснивала сквозь лёгкую поземку.
Все забились в "Ниву", последней влезла в машину жена, уставя на колени плетуху с нравным котярой, который тут же принялся истерично ныть; сын потянулся шаловливыми ручонками к котишке, жалея его и стараясь сдернуть с корзинки укрывище, но тут же получил от матери по рукам; тонко заплакала дочь, и лишь бабушка сидела на заднем сиденье с каменным заострившимся лицом, сжавшись в углу, чтобы никому не мешать, и сурово молчала, не желала обнаруживать своих чувств; старенькая, конечно же, переживала пуще нас, ей страшно было пускаться в дальнюю дорогу, но характер северной крестьянки-поморки, пережившей на своём веку столько лиха, не позволял ей выпячивать старческую немощь и испуг.