Заключим: самоотсутствие места как раз даёт простор для самовозрастания духа, его вознесения в трансцендентную высь. Для христианина земной Иерусалим – только трамплин для взлёта к небесному граду. И не примечательно ли, что в старом Иерусалиме нет ни отдельного христианского квартала, ни даже узнаваемых признаков христианского быта, не считая, конечно, храмов и отдельных архитектурных деталей вроде построенных крестоносцами крытых галерей? Дебри истории искуплены и упразднены Христом.
В давно известное противостояние Иерусалима и Афин следует внести ещё один штрих: оппозицию пустыни и полиса. Вся история Запада – продукт борьбы этих двух мировоззренческих и даже социальных принципов. Пустыня отменяет формальную идентичность, побуждает к преодолению себя, влечёт к инаковости и иночеству, предъявляет контрастное, алогичное единство блаженства и муки, неба и ада. Она удостоверяет и оправдывает трансцендентный вызов империи. Христианство, чтобы одолеть эллинизм и язычество, должно было в лице отцов-пустынников радикально порвать с цивилизацией полиса, найти в пустоте пустыни ту точку опоры, которая позволяет перевернуть мир. Благодаря христианским пустынникам история началась с чистого листа и притом обнаружилось мета-историческое бытие. Нет нужды напоминать, что в православном мире пустыня осталась главным принципом социума и человеческой социальности, даже если прежняя географическая пустыня обернулась глухим лесом.
Между тем западное христианство, понуждаемое формализмом логики, постепенно отказалось от идеала пустыни в пользу полиса: самотождественного, замкнутого, не ищущего духовного самовозрастания. Пустыня превратилась в ритрит, почти санаторий. А мир Запада утратил способность к подлинному универсализму и интересуется только количественным ростом, комфортностью жизни.
На Святой Земле православие и католичество повсюду соседи: почти в каждом святом месте стоят рядом католический и православный монастыри. Невольно сравниваешь их стилистику и атмосферу. Православные храмы, даже построенные недавно, прочно удерживают стилистическую целостность, а с ней и величие своей традиции. А вот католики отошли от своего классического наследия, любят экспериментировать с элементами модернистского дизайна. Огорчила меня эта потеря стиля, откровенное угождение мирской функциональности. Думаю, недалеко то время, когда и в западном христианстве возникнет потребность в новом большом стиле.
АФОН: СВЯТОЕ ВРЕМЯ
Афон встретил меня солнечной погодой, очень редкой здесь в зимнюю пору. Больше за своё недельное пребывание на святой горе я солнца не видел. В какой-то момент искристая гладь моря, обрамлённая зелёными, с бурыми проплешинами, скалами и открытая вверху хрустальному куполу неба, показалась мне огромной купелью. Афон, этот земной удел Богоматери, даёт своё крещение. Входящий в него должен вернуться в первозданную стихию пустыни, но пустыни новой, уже вместившей в себя и богатство природной жизни, и духовный подвиг человека. Здесь приходят к завершению человеческие труды и упования. Всякое движение, достигнув своего предела, переходит в покой, всякое чувство, достиг- нув высшего насыщения, обращается в бесстрастие. Всюду на Афоне видишь признаки ненарочитого умиротворения и радушия, обретаемых посреди аскетического напряжения душевных сил. Аскеза дарит свободу и радость. Истина непривычная для мирского ума, но очевидная для пустынножителя.
В неустанном духовном делании физическое время замирает. В этом легко убедиться из собственного опыта участия в монашеских службах, но тому есть и явные, даже шокирующие светского человека свидетельства. Взять хотя бы афонский обычай лишь временно хоронить умерших и по прошествии нескольких лет складывать их останки в специальном помещении – костнице: черепа отдельно от костей. В этих костницах смерть и жизнь упираются друг в друга в своей вечности. Здесь воочию созерцаешь остановившееся время: могилы стареют, а скелеты нет. Здесь жизнь как бы существует на собственной границе, постоянно соприкасаясь со смертью: многие монахи носят на себе мощи подвижников. Этот апофеоз жизнесмерти упраздняет историческую память. Монастырские архивы не исследованы и почти недоступны для посторонних. Обитатели Афона путаются в датах жизни местных подвижников и, по всему видно, не придают им значения. Сами монастыри смотрятся как цельные ансамбли, выстроенные в один присест и навеки. Над источником св. Афанасия выложена дата: 962, обозначающая не то год появления источника (по молитве святого), не то время сооружения купели. Никто не знает и не интересуется. Жития святых в "Афонском патерике" расположены, конечно, не в хронологическом порядке, а по годовому богослужебному циклу. (В ранних произведениях такого жанра принят, как известно, алфавитный порядок.) Застывшим, словно отлитым из металла, видится облик местных иноков, что и предписывает традиция. Патриарх пустынножительства св. Антоний "не памятовал о прошлом времени", а его тело после десятилетий уединенной жизни "сохранило свой прежний вид, ибо... ничто не могло вывести его из естественного состояния". Показательно и то, что посетители находили его "лежащим как мертвый": аскеза мертвенного покоя есть апофеоз жизненности.
Истинный смысл этого живого постоянства познаёшь в монастырской службе. Она длится по четыре и более часов с замечательной монотонностью в неизменном полумраке церкви, усеянном пламенеющими пятнами свечей. Пейзаж в маленьком оконце недвижен; меняется – медленно и незначительно – только освещение: бледная заря, свинцовое небо днём, приглушённые краски сумерек. Этот мир за окном кажется всего лишь театральной декорацией. Настоящая жизнь – здесь, во внутреннем пространстве церкви. Духовное бдение стреноживает бег времени, вводит его в один вечнодлящийся миг, ежемгновенно возвращает сознание к его истоку. Таково реальное время: одновременно предел покоя и предел движения, безмятежная бездна превращений. Покой, как и гармония, бездонен. В покое нам всегда обещан ещё больший покой. Этот до предела плотный, насыщенный покой всегда готов взорваться бесчисленным сонмом образов. Он хранит в себе всё богатство мира.