– Поговорю. А к кому она с сумочкой через двор бегала?
– И об этом Маша сказала… Подружка у неё в соседнем подъезде живёт, на восьмом этаже… Квартира восемьдесят четвёртая… Когда я вас с Марией Константиновной оставил ненадолго, я в эту самую квартиру и направился. Мне открыли. На пороге красивая женщина, молодая, между прочим. Щечки румяные, губки алые, глазки чистые, врать не умеет. Настенькой зовут. В богопротивном деле отказать любимой подруге Эле не смогла. Я представился. Из милиции, дескать, пропуск свой в твоё общежитие показал… Она растерялась, решила, что это удостоверение уголовного розыска… Я сказал, что обман раскрылся, заведено дело, завтра ей на допрос к девяти к капитану Зайцеву…
– Кошмар какой-то! – вскричал Зайцев. – Да ты же авантюрист и пройдоха!
– Конечно, – спокойно кивнул бомжара. – И ты это прекрасно знал, когда спутался со мной. Продолжаю давать правдивые и чистосердечные свои показания… Брови свои я нахмурил и спрашиваю у этой прекрасной женщины… Девочка здесь? Она кивает головкой. И деньги здесь? – опять спрашиваю строгим голосом. Она опять кивает. И то, и другое, говорю, изымаю. Деньги вручу Марии Константиновне, как законной владелице, девочку отведу домой под присмотр матери.
– И что же красавица?
– Вывела из комнаты заспанную девчушку, достала из комода пакет с деньгами. Девчушку немного приодела, деньги сунула в другой пакет, поприличнее… Я взял то и другое. С чем и отбыл.
– А хозяйка?
– Не возражала. И ты напрасно так нехорошо улыбаешься… Мы с ней очень даже хорошо поговорили, можно сказать, понравились друг другу, хотя тебе в это трудно поверить… Коньячком угостила, тем самым.
– Это, каким тем самым?
– Который Эля в магазине купила, который в чеке указан… Оказывается, с Настенькой они этим коньячком и баловались, обсуждая преступные свои замыслы-помыслы.
И я это… Слегка опередил события… Я пригласил Настеньку к себе в гости, в дворницкую комнату в полуподвале… Обещала прийти. С гостинцами...
(газетный вариант)
Владимир ЧУГУНОВ НЕВЕСТА
В мартовском номере нашей газеты Валерий Сдобняков писал о романе Владимира Чугунова "Молодые", сейчас автор работает над новым романом, который продолжает судьбу заявленных в первом романе героев и посвящён младшей из сестёр Иларьевых – Пашеньке. Публикуем начальные главы.
8 января 1982 года внутри храма Воскресения Словущего, что на Успенском вражке, как говаривали в старину в Москве, и о чём свидетельствовала памятная доска при входе, звонили колокола. Звон это, окутанный дымкой нечаянно накативших морозов, иному прохожему мог показаться идущим из недр земли, как таинственный звон легендарного Китежа; но мог напомнить и о прокатившейся по России-матушке огнём и мечом эпохе, с взвитыми кострами синих ночей, с октябрятскими звёздочками, пионерскими галстуками, эхом прошедших войн, с огненными струями мартенов, движением транспарантов, выпуском непререкаемых декретов, утверждением грандиозных планов, великими свершениями пятилеток, запечатлённых нескончаемым потоком однообразных газет, в сопровождении бодрых маршей и песен про "наш паровоз", про тех, "кто был никем, а станет всем", и, конечно же, про ту единственную в мире страну, где и "жизнь привольна и широка" и "где так вольно дышит человек"; но мог напомнить и об истреблении казачества, переселённых народах, этапах и эшелонах, идущих на Север, о тревоге бессонных ночей, удавьей пасти ночных воронков, уничтожении священства, монастырей и храмов, – иначе, странным мог показаться этот звон; и, тем не менее, он струился, как струится из-под палой листвы лесной родник; даже предусмотрительно загнанный за метровую толщину чудом уцелевших стен он возвещал великий праздник Рождества.
Обедня отошла. Из распахнутых дверей выходил народ – всякий, и богомольный и случайный, только не равнодушный. Правда, больше пожилой, повидавший виды, умудрённый опытом. Была и молодёжь – студенты, как всегда спешащие, мятущиеся, что-то ищущие, что-то открывающие. Ничего, казалось, особенного, если не вглядываться в лица, а они-то как раз и были особенными, лишь они одни – во всей Москве, во всей стране, во всём мире, пожалуй.
И уж совсем особенными могли показаться вышедшие одними из последних две совсем ещё молоденькие женщина с девушкой – очевидно, сёстры. Как и все, обе тотчас зажмурились от обилия света – и свет радостью отразился на их лицах.
Осторожно сойдя по ступеням небольшой паперти, обе не спеша направились в сторону Тверской, как они её на старинный манер меж собой называли. Первая была лет двадцати пяти, беременна, в песцовой шапке, вторая (по всей вероятности – гостья из провинции) недавняя школьница, с выпущенной на грудь из-под цветного платка косой, что подчёркивало её неброскую, не всегда заметную, но чем-то притягательную и о чём-то напоминающую типично русскую красоту, обе в одинаковых вязаных из козьего пуха варежках, сибирских женских унтах. Варежки и унты заметно отличали их от столичной публики. Провинциальность сказывалась во всём их поведении. Не та провинциальность, что таращит глаза и шарахается от автомо- бильного шума, а та, о которой слагают романы в стихах, поют песни, что-то вроде "ой ты, душенька, красна девица". Особенно это было заметно по младшей: всякое внутреннее движение чувства тотчас отражалось на её чем-то и впрямь особенном лице – и полуденное сияние небес и всякое движение ещё по-детски чистой души. Так счастливая улыбка вскоре сменилась беспокойством, что не могло ускользнуть от внимательного взора старшей.
– Ну, и чего опять нос повесила? Эй, золотце самоварное! Очнись! Да-да, очнись и подумай, стоит ли он того?
Заметив, что "золотце" даже не отреагировало на, казалось бы, совершенно справедливое замечание, старшая дёрнула сестру за руку. Та и впрямь будто очнулась.
– Что? А-а, ты о Ване, Кать… Нет, я – не о нём.
– Не о нём. Хорошо. Тогда о ком? Или о чём?
Действительно, о ком или о чём может думать младшая сестра, если сама Катя и все остальные ни о ком другом так часто не говорили и не думали в последнее время – а теперь ещё в храме встретили. Правда, бегом-бегом. Куда-то они с друзьями-приятелями спешили-опаздывали. Потом, всё потом… А письма! Сколько их было отправлено и бабушке в Нижнеудинск, и родителям в Куйбышев-Самару, где Пашенька, как звали вторую, в этом году окончила десятилетку. Катя писала: "С Ваней – беда! Впал в аскетизм, спит на полу, и то – не больше пяти часов, уверяя, что птица, проспавшая зарю, не может летать. "Ты-то, спрашиваю, куда лететь собрался?" Не внемлет. Мяса в рот не берёт, уверяя, что Бог создал человека травоядным. Илья говорит, пройдёт, а если нет? Крыша поедет, из университета выгонят, куда подастся? К родителям? Если бы! Знаете, почему он им не пишет? От преизбыточной любви к Богу. Кроме шуток. Так прямо и выражается: "Аще кто любит отца или мать более, нежеле Мене, несть Мене достоин". И вообще, у него на всё готовый ответ из Писания. Какой-то, прямо, вывернутый наизнанку марксизм. Комсомолом, говорю, сквозит из дыр твоего аскетического плаща. Глубокомысленно молчит опять – смиряется, значит. Так что решайте сами – говорить ли и что говорить его родителям…" Известие поразило Пашеньку. Ваня Мартемьянов – остроумный говорун, выдумщик, "талантище", как говорили про него в школе, непременный победитель во всевозможных конкурсах, олимпиадах и кавээнах – и вдруг аскет. Пашенька писала Ване, донимала письмами Катю, но та либо отвечала обычное "всё то же", либо совсем ничего. И тогда Пашеньку одолело любопытство: Москва, столица, сложная жизнь большого города – это конечно, но не только это, и даже не столько это, как невозможная для забытой в тридцатых годах провинции возможность вдруг перемениться. А кто бы знал, как устала она быть единственной из всего класса, со всей школы, со всех Чувашей, пожалуй. То ли дело – Москва! Как отрадно было ей, например, сегодня оказаться в храме среди сверстников, на которых никто не обращал никакого внимания в отличие дедушкиного прихода, на котором в последние годы она появлялась совершенно одна. Одиночество длилось целых четыре года – с тех пор, как уехала в Москву к мужу-художнику Катя, а Петя с Варей, трёхлетним Венечкой и годовалой Лидочкой, на время учёбы в Московской семинарии, а теперь и в академии, поселились на частной квартире недалеко от стен знаменитой Троице Сергиевой Лавры. А сколько было выплакано слёз прежде! Да, но по какому поводу! Скажи кому – не поверят! Да что там – засмеют. И как сказать? Грезится что-то? Ещё, скажут, одна ненормальная!