Часто писатели хотят говорить о религии, прежде всего, о христианстве. Озадачивает отсутствие религиозных озарений, мистических прорывов, касаний высших апофатических сфер духа. Даже у Пелевина, который не мыслим без восточных контекстов, не учение Будды, не японский дзэн, а некий поп-буддизм, зона обычной безответственности в контексте идей освобождения. Но и это уже что-то. Мотивы возможного просветления сознания могут действовать в человеке и при отсутствии целостного духовного посвящения и служения. В романе Робера Мерля "Мадрапур" соединение авторского атеизма и буддийской символики приводит к созданию значительного образа современного миропонимания. Не только ритуализованная теология, но и крепкое религиозное чувство в современных текстах подлежат деконструкции. Это не поэтика бунта (вызывающая в памяти образ Иова), которая делает духовные проблемы значимыми в творчестве Лермонтова, Ницше или Кафки, а некое преодоление метафизики как формы насилия над человеком, обретение мысли о глубокой ненужности религиозной картины мира. Может, наиболее последовательно эта мысль выражена в прозе Милана Кундеры. При этом о религии охотно говорят все, даже Бегбедер, творящий свои сюжеты из бесконечного путешествия по ночным клубам. Особым жанром стали литературные апокрифы – художественные пересказы, трансформации, переложения-версии событий Священного Писания. В этом проявляется и коммерческий дух сегодняшней словесности, и тоска по новой встрече с истинным первоисточником, и жажда сенсации, пусть художественно-имитационной, и мысль об особом статусе текста, который хоть как-то касается сакрального. Подобных произведений очень много: "Человек из Назарета" Энтони Берджесса, "Евангелие от Иисуса" Жозе Сарамаго, "Евангелие от Сына Божия" Нормана Мейлера, "Евангелие от Пилата" Эриха Шмитта, "Евангелие от Афрания" Кирилла Еськова, "Мой старший брат Иешуа" Андрея Лазарчука. Эти многочисленные литературные евангелия – симптом повышенного интереса к повествовательным экспериментам, к взрывным ракурсам восприятия не нами изречённых истин, и – признак отсутствия по-настоящему цельной идеи, которая сумела бы выстроить свой эпохальный сюжет, Гамлета или Фауста наших дней.
Некоторые говорят об апостасии современной словесности – об отступлении от Бога авторов, текстов, героев. Но миссия литературы заключается не в том, чтобы иллюстрировать религиозную правду и показывать её очевидное действие в человеке. Возможно, такой задаче соответствует современный православный роман: "Миссионер" Александра Петрова или "Кто услышит коноплянку?" Виктора Лихачёва. Но современный текст, не ориентированный конфессионально, скорее полезен другим: не святого стремится он создать, а от внутреннего фарисея избавить. Это достаточно высокая миссия – обезопасить человека от секты как формы мрачной рационализации, когда вера в нечто оборачивается жизнью в ничто. Современная литература не требует веры, она направлена на поддержание уверенности в силе разума, который готов наблюдать за интересными иллюзиями, но не собирается превратить их в дело собственной жизни. Вдвойне опасны и нечистоплотны проекты, стремящиеся подать литературное как истинное, исторически достоверное, как это произошло с романом Дэна Брауна "Код да Винчи". Когда средства массовой информации стремятся убедить читателя, что в плохом романе, и тематически, и стилистически принадлежащем культуре потребления, наконец-то открывается правда о Христе, появляется опасность девальвации литературы, используемой криэйторами, ищущими финансово выгодного скандала. Впрочем, человек, серьёзно увлечённый современной литературой, знающий её мир, сможет сам исцелить себя от вируса. Литература лжёт лишь тогда, когда раздувается от гордыни, пытаясь выдать себя за правду, равную истории, религиозной истине или юридическому закону. Когда литература остаётся фантазией, открытой для личной интерпретации самостоятельного читателя, она не знает лжи.
Есть ли у современной литературы свой собственный миф, каким был миф классицизма, романтизма или экзистенциализма? Говорят о постмодернизме как о координирующем термине, позволяющем осознать тотальность происходящих в последние десятилетия деконструкций. Но сегодня этот термин не слишком эффективен в практике отделения одного художественного мира от другого. Постомодернизм – это Барнс и Галковский, Фаулз и Ерофеев, Бланшо и Сорокин, Павич и Пелевин, Рансмайр и Шаров, Зюскинд и Соколов, Кальвино и Пепперштейн. Большинство из названных авторов не соглашаются с тем, что они – постмодернисты. И правильно делают, слишком размыт объём понятия, набирающего массу, поглощающего личности и субъективные техники. И всё же, если допустить, что постмодерн является доминантой многих (но не всех) литературных практик, то черты его следующие: согласие с концепцией негативного катарсиса, с косвенной дидактикой текста; недоверие к пафосным оптимистам и проповедникам; готовность к языковым играм, к лексическим новациям, к бесконечным сюжетным трансформациям; свобода от классических ритуалов, от реализма как формы служения жизни и искусству; увлечённость эпатажем и возможностью смешения всего и вся в новых сочетаниях, соответствующих духу пустотности, виртуальности каждого образа, который есть искусство, но не жизнь.