Плюнул. Выстоял. Дух закалил.
Затоптал адский пламень ногами.
Ну, маленько лицо опалил,
Словом, вышло добро с кулаками.
Одним словом, автор пришёл сам и привёл читателя к заключению о том, что добро должно быть сильным, а сила – доброй, причём и то и другое могут счастливо сочетаться...
Хорошо помню, как радовался я, тогда совсем ещё "зелёный" поэт, жадно проглатывавший всё лучшее, что появлялось в бившей ключом поэтической жизни страны, когда в центральном книжном магазине Минска мне удалось купить только что изданную книжку стихов Станислава Куняева с волевым прищуром цепких авторских глаз на обложке. Я тогда поставил её на полочку рядом со сборником ещё одного полюбившегося мне поэта – Владимира Соколова, чьё стихотворение "Паровик. Гудок его глухой...", написанное в далёком пятьдесят девятом, тотчас же выучил наизусть. И до сих пор отношу его к самым вершинным достижениям поэзии двадцатого века.
В то время "модные" шестидесятники собирали громадные аудитории, на поэтические вечера было не пробиться, сборники Евтушенко или Вознесенского спекулянты из-под полы продавали по десятикратной цене... И покупали, хотя сегодня, когда книжный "бум" давно прошёл, те же томики по дармовой цене валяются в букинистике – безжалостное время всё расставило на свои места. Куняев и тогда был популярен у истинных ценителей поэтического слова, хотя читать с завыванием собственные вирши никогда не умел. Да и по стихам уже тогда чувствовалось, что по взрывному авторскому темпераменту не усидеть ему на кочке "тихой лиричности", мало ему этого, тесно ему там. Как выразился критик Владимир Бондаренко, Куняев "осознанно шёл к борьбе, к ярко выраженной гражданской позиции, к ораторской публичной интонации". Зато сегодня куняевских книжек в букинистике, во всяком случае, минской, не встретишь – не сдают...
Хочу оговориться – моим единственным поэтическим кумиром никто из перечисленных поэтов никогда не был, как не был единственным кумиром и никто другой, включая гениальную плеяду поэтов Серебряного века, самого блистательного, самого романтического, на мой взгляд, периода в русской поэзии. Просто они входили в душу, чтобы остаться там уже навсегда, – Блок, Есенин, Ахматова, Волошин, Георгий Иванов, Пастернак, Цветаева, Ходасе- вич, Белый, Ман-дельштам, Бальмонт, Северянин, Хлебников, Елагин, Клычков... Советская поэзия, особенно комсомольская, прошла почти по касательной, хотя Заболоцкий, Мартынов, П.Васильев, Тарковский, Петровых, Самойлов, Жигулин, Слуцкий – в той степени, в какой их, вечно замалчиваемых и принижаемых, можно называть "советскими поэтами", – безусловно, оставили своим творчеством след в сердце. И дело, скорее всего, не только во взаимоотношениях общества и поэта. Бродского Отчизна, вроде бы, тоже не очень жаловала, а не трогают меня его филигранные выверты, не чувствую я за ними какой-то истинной боли, которая, вонзаясь строчками в плоть, и твою душу кричать заставляет...
Читая практически всех, кого в то далёкое время можно было прочесть, и с ужасом понимая, что из громаднейшего количества "признанных" и "титулованных" врачевать душу, за исключением разве что позднего Твардов- ского да ранней Ахмадулиной, совершенно некем, я буквально проглотил с огромным трудом добытые сборнички Николая Рубцова, Алексея Прасолова, тех же Владимира Соколова, Юрия Кузнецова и Станислава Куняева. В них не было поэтического официоза, словесной трескотни и полнейшего душевного равнодушия – этих трех главнейших составляющих тогдашней "официальной" советской поэзии. Отклонявшимся от генерального курса высочайшее признание никак не грозило... Впрочем, я, кажется, отвлёкся...
Феномен Куняева-поэта, на мой взгляд, состоит в том, что задолго до вселенской "переоценки ценностей", уничтожившей не только великую страну, но и понятия чести, достоинства, порядочности, человеколюбия, он, едва ли не первым в отечественной литературе, произвёл собственную переоценку, увидев главное не в планетар- ном размахе братания всего безнационального, надличностного, а в умении любить, ценить и спасать в первую очередь своё, родное, тот крохотный уголок, что издавна в народе зовётся "малой Родиной". Причём сделал это звучно, почти декларативно, не побоявшись прослыть "узким" в своих представлениях и интересах:
Эти кручи и эти поля,
и грачей сумасшедшая стая,