Выбрать главу

Даже вскользь не упоминая ни на одной странице романа о христианстве (тем более так "в лоб", как, к примеру, это имело место быть всё в том же "Чеченском блюзе"), не противопоставляя его исламу, автор изображает на удивление цельную личность возвращающегося к вере человека. В этом возвращении вообще совсем смутно проглядывается христианская онтологическая аксиология; хотя впору, скорее, говорить о влиянии прямо противоположного фактора – мученической смерти личных врагов, двух моджахедов, братьев-пуштунов Гафара и Дарвеша, фанатичная вера которых делает их бесстрашными перед лицом смерти, помогая выдержать жестокие истязания палачей из ГРУ.

То есть, здесь вряд ли стоит говорить о феномене возвращения к православности как результате развития русской духовности и обретения цивилизационной самоидентификации в определённый, кризисный для русского героя романа момент. Не продолжает ли тем самым Александр Андреевич старый диалогический конфликт писателей-классиков с христианством, гораздо в большей мере определявший национальное своеобразие русской литературы XIX века, чем их согласие с христианством? Хотя Суздальцева никак не отнесёшь к рождественскому, эвдемонически-возрожденческому типу личности; он, без сомнения, противопоставленный ей в русской классике спасительно-возвращенческий тип, который в высшей форме его проявления становится пасхальным, или воскресительным, поскольку чаемый итог возвращения – воскресение человеческой души.

Повторю, суть процесса возвращения, его глубинные причинно-следственные связи показаны в тексте эскизно, в очень коротком – ирреальном – сюжете, окольцовывающим основной "афганский" – реальный – сюжет романа. Он связан с внезапной слепотой уже пожилого генерала Суздальцева, с событием, наиболее выразительным во всём произведении с точки зрения художественного воплощения. Чего только стоит потрясающая, прочно западающая в память метафора, когда раскрытые глаза ослепшего героя сравниваются с двумя сургучовыми печатями на депеше, "предназначенной для могущественного получателя".

И вот что интересно. Суздальцев, хотя и был, повторим, в той, "доафганской", жизни лесничим, в отличие от прежних прохановских героев мало что взял от былого крестьянского, лесного лада. Разве что только вдруг заговорило в нём почти мистическое уважение к земле, когда всем нутром он осознал истинную правоту водителя БМП, отказавшегося мять гусеницами всходы молодой пшеницы на поле безвестного ему дехканина. Правда, был ещё случай, когда однажды, вкушая вместе с солдатами только что испечённый прямо в степи ржаной хлеб, ощутил он в душе прилив необыкновенной теплоты, тихой радости за этих ребят – каменщиков, пекарей, сапожников, скотников. Но sic! далее полное отсутствие какого-либо комментария к этой сцене, будто бы непривычная пустота повисает после неё для старого читателя Проханова, столь привыкшего к яростным гневно-патриотическим эскападам автора-правдолюбца, с особой тщательностью обрамлявшего в прежних своих текстах такого рода эпизоды. Я уже молчу о полном исчезновении всегда непременной в прошлые времена, "коронной" для писателя, романтизации государства. Ведь не герой это на самом деле, а автор, сминая всякую дистанцию между собой и персонажем, с горечью итожит: "Родина, которой служил, исчезла. Новые люди, казавшиеся ему мелкими и ничтожными, управляли страной. Морочили головы, говорили без умолку, бессмысленные и тщеславные. Он знал, что Россию, как оглушённую корову на бойню, вновь толкают в Афганистан. Уже летят над Сибирью американские "геркулесы" с военным снаряжением, уже готовят вертолёты для отправки в Кабул, специалисты под видом инженеров работают в туннелях Саланга, и быть может, снова русские батальоны пересекут границу под Кушкой и маршевыми колоннами пойдут на Кандагар и Герат. Но это будет чужая война, за чужие цели, и русские солдаты станут гибнуть без доблести и погребаться без почести. Но всё это уже его не касалось".