Его репутация, отшлифованная такими писавшими о нём коллегами, как Виктор Астафьев, Владимир Солоухин, Вадим Кожинов, Евгений Евтушенко, Виктор Лихоносов… а в самое последние годы – покойный Станислав Золотцев и Владимир Бондаренко, – зиждется на том неоспоримом факте, что в эпоху обязательного советского атеизма он сумел выносить в душе и явить в творчестве истинно-русское, то есть неколебимо православное мироощущение. И хранителем этого простого и непобедимого образа мыслей является по сей день. И на благо русскому духу постарался привить высшие достижения мировых духовных систем, прежде всего – восточных. И сохраняет мистическое дыхание русской святости, целостный образ Родины – в нынешней смуте. И передаёт людям это богатство, открытое им "в потайных нехоженых пространствах души", ибо не заботится о законе, а находится в потоке благодати этого состояния" .
Никак не умалая столь важную роль хранителя изначально-русского самосознания, я всё-таки склонен повнимательнее всмотреться у Юрия Ключникова в то базисное состояние души, которое лежит в истоке драмы и определяет её ход.
Этот исток – именно драма, и ход её достаточно непредсказуем, – если брать именно исток самосознания. Тот есть тот исторический момент, когда оно осознаёт себя.
Момент – когда истина разрывается между войной, обрушившейся на десятилетнего советского мальца, и той памятью довоенной поры, которая остаётся ощущением счастья.
Какого счастья?! А Гулаг? А страх репрессий? А чувство осаждённой крепости?
Да! Это потом, в позднейших прозрениях всё встанет в трагическую цепь советской истории. И следующие поколения уже не узнают никакого изначального счастья: того, какое вошло в первосознание "детей Октября", – то есть веры, что счастье в принципе возможно. Называйте его коммунизмом (на земшаре или в отдельно взятой стране), мировой революцией (или единением пролетариев всех стран). Эту веру можно потерять, но надо же иметь, что терять. В этом смысле довоенные мальчики оказались последними идеалистами советской эпохи. Им было куда возвращаться – они "возвращались в детство, как домой, к безумной, беззаботной благодати", понимая, что "беззаботность" – синоним "безумности", но не смывая этих счастливых строк из печальной повести своей жизни. Да, им пришлось узнать, чего стоят идеалы, но идеалы-то были. Русское окно прорубилось в ужас мировой войны, но – окно же, а не бездомье. Надо было совместить заоконный ужас с теплом Дома, по-сибирски прочного и тёплого.
Вот тут-то душа и должна выдержать испытание на слом.
Не на слом строки. Тысячи своих строк Ключников выдержал в рамках державинско-пушкинской гармонии, не польстившись ни на какие авангардистские уловки.
Выдержать надо то, что разрывает и ломает строку изнутри. Ежемгновенно и бесконечно. Законно и благодатно. Природно и непоправимо. Смертельно и освобождающе.
Куда судьба направит, в рай ли, в ад ли?
Разгадывать не стану Божий план.
Бывало, кто-то собирался в Адлер,
А приплывал с конвоем в Магадан.
Этот петлёй обернувшийся маршрут действует отнюдь не только как невесёлая шутка. Действует то, что эти пункты стянуты воедино. Что каждая строка начинена взрывной смесью.
Понятно, что рай и ад – излюбленные клеммы чёрного и белого, живого и мёртвого, хрупкого и твёрдого, лживого и истинного – это в любой молекуле мироздания и это – в любой поэтической ячейке ключниковского миростроя.
Рай и ад – только в сцепе; иногда они меняются ролями: рай оказывается невыносим, ад – спасителен, а главное: эти состояния уживаются в одном и том же сердце.
"И вновь вздыхает русский ангел под ношей дьявольской своей".
И надсаживается душа, и изнемогает строка от проклятого вопроса: как совместить одно с другим?
За пряслом ждёт безгрешный ад,
что раем наречён от скуки.
Ты из него сбежишь назад
к жестокой жизненной науке.
Тогда вопрос: а жестокая жизненная наука – предполагала ли такую судьбу? Реальная судьба – обещала ли такую ношу?
Да! Предполагала. Обещала. И определила – навсегда. Та самая судьба спасённого от пекла войны подростка, которую он разделил со своим поколением.