Я оказался едва ли не единственным сотрудником, который ушёл из журнала по собственному желанию, по доброй воле – на творческую работу.
До сих пор удивляюсь собственному безрассудству, сейчас бы ни за что не ушёл.
А с Анатолием Владимировичем мы встретились уже в ЦДЛе.
– Как поживаешь, Витя? – спросил он.
– Да поживаю, Анатолий Владимирович...
– Слышал о твоих подвигах...
– Огоньковская закалка.
– Да ладно тебе, – усмехнулся он.
...А последний раз я видел Софронова в Колонном зале Дома союзов – он, естественно, в президиуме, я – в зале. Увидев меня, Анатолий Владимирович приветственно махнул рукой. Незначащий, вроде бы, усталый жест, но он прозвучал для меня, как доброе напутствие большого Мастера.
(обратно)Сергей КУНЯЕВ НА ВСТРЕЧНОМ ДВИЖЕНИИ
Интервью Марины Ляшовой и Оксаны Рогозы, студенток 3-го курса отделения журналистики филологического факультета Армавирского госуниверситета.
Критика – это познание мира
через литературу и познание литературы через мир.
Сергей КУНЯЕВ
М.Л., О.Р.: В двадцатилетнем возрасте "по молодой наглости" вы встречаетесь с серьёзными людьми. Только ли "наглость" или отчасти и авторитет отца, Станислава Куняева, блестящего поэта и критика, помог вам в начале творческого пути?
С.К.: Я бы сказал так: тут сошлось очень многое в единое целое – и молодая брызжущая энергия познания, которая требовала этих встреч, и круг литературных вопросов, вызывавший интерес и у людей, с которыми я встречался. Конечно, играла роль и фамилия отца по той причине, что она могла снимать некоторые ограничения, когда я договаривался о той или иной встрече. Но, в принципе, весь круг вопросов, поднимаемых мною, касался преимущественно истории, мемуарной памяти людей, с которыми я общался.
М.Л., О.Р.: Клюев – более сложная для исследования личность, чем Есенин. Почему вы решили взяться за эту работу, хотя имели доступ к информации и о других поэтах того времени? Что подвигло вас к написанию книги о Н.Клюеве?
С.К.: Дело в том, что уже в процессе работы над книгой о Есенине мне стало ясно, что Клюев – не просто одна из ключевых фигур русской поэзии начала XX века: его судьба, его творчество, вообще его жизнь – это ключ в неизведанный мир русской жизни, во многих отношениях по сей день закрытый. На Клюеве сосредоточилось очень много как в истории России, так и в революционной современности, потому что мало кто до сих пор отдаёт себе отчёт в том, насколько сильна была религиозная компонента в революции начала XX века. Это было инстинктивное возвращение у многих к первоначальному слышанному Христову слову, к первоначально прочитанному Евангелию. Естественно, очень многие уже в начале XX века обращали свой взор на два с половиной столетия назад, в эпоху знаменитых реформ Никона, в эпоху первых выступлений староверчества, к фигуре протопопа Аввакума, в эпоху знаменитого Соловецкого сидения. Клюев всё это концентрировал как бы в себе самом, в одной фигуре. Конечно, он вызывал у современников и любопытство, и сообщал им какую-то притягательную силу к себе, и в то же время он передавал им ощущение некоего страха, неуюта в общении с собой, и такое интуитивное понимание того, что, грубо говоря, за ним стоит сила, которая, если вырвется на поверхность, сметёт русскую жизнь в одно мгновение. Почему его сплошь и рядом называли неким подобием Распутина? Потому что то, что ощущалось в Распутине, автоматически переносилось тогда на Клюева в литературной среде. Но меня здесь интересовали в первую очередь его глубокие познания русской истории, особенно религиозной, а самое главное – претворение этих познаний в его реальное бытие, в его реальную жизнь и в то слово, которое он принёс с собой.
М.Л., О.Р.: Вы можете сейчас высказать свою точку зрения по одной из самых обсуждаемых тем последних лет – нетрадиционной ориентации Николая Клюева?
С.К.: Я не хотел бы сейчас говорить на эту тему по одной простой причине: всё здесь на самом деле сложнее и драматичнее, потому что Клюев был человеком очень закрытым, очень, скажем так, бережливым в отношении многих вещей. Бывали случаи, когда он какое-либо шокирующее свойство своей натуры демонстративно выставлял на поверхность, чтобы скрыть гораздо более потаённое и глубокое. Я касаюсь в своей книге этого момента, но не так, как его касались до сих пор. Я считаю, это была глубокая личная трагедия и, грубо говоря, прикосновение к некоему порогу ада. В отличие от окружающей его публики, так называемого серебряного века, он прекрасно осознавал, предугадывал последствия подобного образа жизни для себя.