Утром Нилыча долго будили. Потом пришёл дежурный врач, пощупал пульс и приказал привезти каталку. Так и не раздевая, его отвезли в морг. Там Борису сразу подобрали по размеру гроб и уложили в него.
Хоронили на третий день на своём больничном погосте. Восемь человек по очереди несли гроб. Четверо шли сзади с лопатами. За телом – две женщины: заведующая отделением и Маринка с бумажными цветами. Никаких венков, поминок, отпеваний – не положено! Нет статьи расходов!
Когда гроб засыпали и сделали холмик, стали крест сооружать. Воткнули одну еловую ветку в насыпь, другую – поперёк гвоздиком прибили. А она – поперечная – не держится. Маринка сказала рабочему, чтобы вбил ещё гвоздь. Тот – ни в какую! Не положено! На один гроб по смете – пять гвоздей. Четыре в крышку гроба – "восьмидесятка". Один в крест – "пятидесятка". Всё, точка!
– А если не веришь, проверь. У завхоза приказ есть за подписью Зурабова. Там всё и прописано. Сколько досок, гвоздей и других материалов применять надо. Раньше-то он, Зурабов, говорят, пенсионеров считал по головам. Получалось плохо. Путин дал ему другую работу – дружки! Теперь гвозди на гробы считает – получается!
Маринка смачно плюнула, закурила подаренную Нилычем сигарету, осмотрелась. Зима. Холмиков, считай, и не видно. А кресты – ну какие это кресты? Насмешка над всеми живыми.
"Эх, Нилыч, а самого сладкого-то я тебе и не показала. Ну не серчай, не серчай. Чем-то надо жертвовать. Зато запомнят тебя элегантным, в шикарном прикиде. Да ещё и с бабой последнюю ночь провёл".
Маринка круто развернулась, швырнула окурок двумя пальцами так, как делал Нилыч, и пошла прочь.
Валерий ТЕРЁХИН CВИНОГОЛОВЫЕ
Центр города стремительно пустел: последние посетители убегали из летних кафе, растрёпанные официантки в спешке складывали столы и стулья и затаскивали рогатые платстмассовые стопки в застеклённые офисы. Щёлкали створы захлопываемых ставен, потрескивали рекламные щиты и мигали растерянно светофоры, которых уже никто не воспринимал.
У тяжелоколонного здания горсовета не было ни души. Окна горели лишь на верхних этажах, у входа мерцали сигаретные искорки. Близлежащие тротуары окутала осклизлая волнующаяся мгла. Прикрывая обветренной ладонью лицо и сжимая в другой руке всё ещё защищавший его зонт, он выбежал к скверу, посечённому рядами колючих, аккуратно остриженных акаций, расходящихся параллельно и перпендикулярно.
В стремительно надвигавшейся черноте кто-то, тужась, выхаркивал сиплой пропитой гортанью старую советскую песню про одинокую гармонь. Это и был его последний связной в Запорожье. Бывший запевала гарнизонного клуба пел здесь ежевечерне от сих до сих, не взирая на дождь и слякоть. Он, как и покойный Паша Цеверимов, тоже когда-то служил авиамехаником в давно расформированном Воронцовском авиаполке.
Скамейка, на которой пыхтел старик, пряталась в укромном углу. Когда приблизился, безголосое пение стихло.
– П-п-р-ри-в-вет, Яш-ша... Е-есть "Бел-бел-бело-омор" из Мо-о-ос-с-с-квы...
В темноте послышался облегчённый вздох и ноздри овеял сивушный перегар.
– А, сынок, здравствуй... А я думал опять эти, с полудня околачиваются тут, клянчут спички... – Бывалый связной с тревогой всмотрелся в огни горсовета. – И чего вынюхивают?.. Рэкетиры поди...
Старик отложил гармонь и вцепился ему шершавой пятернёй за локоть.
– Камарова, сто пятнадцать... Там тебя ждут. Поторопись, шторм идёт с Крыма, каких не бывало...
"Улица Камарова, 115. Там теперь точка. Далековато... зато надёжно, подальше от любопытных глаз... Скорее, скорее сваливай..."
Что-то подсказывало ему, что здесь не стоит задерживаться.
– Атлантический ураган... Вишь, беда какая… Когда ещё распогодится-то... А-а, газетки привёз...
Он сунул связному свёрток с обещанной "Правдой", сложил зонт и, не оборачиваясь, заспешил из темноты сквера к просвету остановки 17-го автобуса. "Только бы не отменили коммерческий рейс..."
Сумку перекинул за спину, и теперь сложенная вдвое ручка больно давила на плечо, так что приходилось её периодически оттягивать. "Опять тянешь лямку... Всю жизнь так. Вот ещё забота: не побить завёрнутые в рубашку диски-болванки".
В голове затренькала старенькая песенка, услышанная в допотопные застойные годы на телевизионном концерте для киевского партхозактива, где присутствовал сам Брежнев.