Выгорела трава.
Между вопящим прошлым и вязким настоящим — один только связующий путь: тюремный коридор; в душах "шестидесятников", пробужденных Солженицыным и оглушенных Шаламовым, наконец-то узнаваемо откликается:
Как я дожил до прозы
С горькою головой?
Вечером на допросы
Водит меня конвой.
ГУЛАГ… Родная бездна. В этом контексте загадочный харьковский бард с многозначной, химически-иероглифической, похожей на лихой псевдоним фамилией Чичибабин — делается понятнее и обретает место. Его можно вписать в ряд. Только что-то нестолично-яркое, сочное, что-то червонное, украински щирое и независимое продолжает биться буйным колером сквозь тюремные решетки и лагерные шеренги:
Лестницы, коридоры,
Хитрые письмена…
Красные помидоры
Кушайте без меня.
И без него сразу стало невозможно. Врезался Борис Чичибабин в помягчевшую поэзию. За “счастливое” свое десятилетие (с 1963 по 1973) выпустил несколько поэтических сборников, оглаженных, впрочем, редакциями до минимальной проходимости. В этих сборниках смеется "Молодость", цветет "Гармония", плывет "Аврора", и Пушкин скрепляет все это "Морозом и солнцем". Впоследствии Чичибабин назвал эти сборники "изуродованными": все лучшее, сокровенное оказалось из них выброшено как неудобное для печати.
Теперь следите за начавшимся сюжетом. Идут годы, переворачиваются ценности, и после очередного карантинного молчания (с 1973 по 1989) бухает наконец полновесный либеральный колокол. Борис Чичибабин издает книгу. Она называется "Колокол". Теперь он — апостол вольнолюбия, он клянет рябого генералиссимуса, метит презрением его "опричников и проходимцев", он славит Солженицына и клеймит его гонителей. Теперь наконец появляется возможность обнародовать стихи без купюр и изъятий. Составители ныряют в чичибабинские тетради и выныривают с… чем-нибудь таким:
Не успел мотаться я,
Не ушел от чаши —
Будь рекомендации —
В партию тотчас же…
Конечно, "улыбка дуралея" смягчает эту рефлексивную судорогу советской души. И, конечно, кое-что в этом же духе написано страха ради иудейска, то есть в качестве "паровозиков" — протащить подборки в журналы. Но, во-первых, таких "паровозиков" мало (Борис Алексеевич от них не то чтобы отрекся, но гласно объяснил их). И, во-вторых, и это главное, — выяснилось, что далеко не все из этого официозного бордюра дано у него иронически, а многое пережито по-настоящему. И потому — не вымарывается. (Не только не отрекся от многого Борис Алексеевич, но в итоговые сборники — включил.) Тут серп и молот обнаруживаются, и этого не забыть. Рабочие и крестьяне, которые делали революцию. И алый галстук, пылающий неистово. И бесстрашный Чапаев. И веселый Максим. И Ленин, наконец, которого надо же куда-нибудь деть: то ли отправить на свалку истории вслед за Сталиным, то ли из-под Сталина извлечь и очистить.
Ах, как все это неудобно. То был Борис Чичибабин неудобен как сиделец-лагерник, теперь стал неудобен как бывший пионер, веривший в серп и молот и ничего этого не растоптавший. Советскую империю, "танкодавящую", вроде бы сам же добивал, а как развалилась — загоревал, то ли по ней, то ли по чему-то, что ею казалось. На политических весах тут ничего не согласуешь. И по логике одно из другого не вытекает. А только ни строчки из исповеди не вырвать.
Так, может, загадка Бориса Чичибабина в том и заключается, что реалии бытия, абсолютно несовместимые "в этой жизни чертовой", сопрягаются у него в каком-то ином измерении души, и именно в том, каковое делает поэта великим?
"Я выбрал свою судьбу сам".
Судьба — расплата личности за выбор.
Так проследим выбор с той первой жизненной страды, которая открывается сразу же после счастливых школьных лет.
Школа окончена — в 1940-м. До Роковой минуты — год. Год спустя война срывает-таки студента Харьковского истфака с университетской скамьи и ставит в строй. Но огнем не обжигает. Сначала — авиаучилище (мастерские), потом — запасной полк. В Закавказье. Была служба, но не было окопов, боев. "Врага перед собой не видел, не стрелял".
Если бы видел и стрелял, — наверное, почувствовал бы себя рядовым в поколении смертников, стал бы близок в поэзии Слуцкому, Самойлову, Межирову, Орлову. Судьба судила иное. По судьбе Чичибабин — вместе с невоевавшими, послевоенными патентованными "шестидесятниками". А по возрасту, по взрослости, зрелости — опытнее и искушеннее их.