Иль тебя оградил от себя этот мир?
Рядом нет даже тени твоей Беатриче,
Нет возлюбленной сердца, а только бетон,
Да реальности новой слепое обличье,
Да все адовы круги последних времен.
* * *
Портреты лип на фоне снегопада
Хранят медлительность заброшенного сада
И обреченность позднего листа.
И что-то из того, что нам совсем не надо
И без чего вся наша жизнь пуста.
В движении замедленном и сонном
Плывут над городом заснеженные кроны —
Небрежных рук задумчивый каприз.
И чей-то взгляд чужой и отрешенный
Лишь омертвлял случайный тот эскиз.
В угоду вымыслу, неведомой затее
Две тени обозначились в аллее,
Едва напоминая то ли птиц,
То ли людей с одной рукой и шеей,
Но с множеством неразличимых лиц.
А снег то шел, то замирал послушно,
И, выполняя волю равнодушно,
Пытался хаос тот перебороть,
Чтоб в праздник света не было так скучно,
Чтобы слились в одно душа и плоть.
Уже рука кистей едва касалась.
И вдруг — порыв!
И сразу все смешалось.
И надо всем восстала чистота.
И ожил холст, когда на нем осталась
На фоне снегопада — пустота.
* * *
Ночные образы во сне ли, наяву ль
Жестикулируют, враждуют, суетятся,
И пьют за Родину, и вяло матерятся
Под «Санта-Барбару» и хоровод кастрюль.
Ночные образы при вспышках света фар
Похожи на зверей из мезозоя.
В извивах тел, как змеи в пору зноя,
Как в киносъемках мировой пожар.
Ночные образы в недвижимом каре
Вздымают руки и кричат победно.
И так загадочно и так бесследно
Куда-то исчезают на заре.
Но из разлома, где ни тьма, ни свет,
Где так знакомо терпят, негодуя,
Где ложками гремят, прося обед,
Гнусаво кто-то вторит: Аллилуйя!
* * *
Непрочные радости, прочное лихо.
Морозом закована речка Шутиха.
В снегах утонула деревня Отрады.
Заборы, столбы, да могилок ограды.
И все ж вопреки неладам и порухе
Гадают о счастье нежданном старухи.
И тихо светлеют угрюмые лица:
А вдруг в этот раз и взаправду свершится!
Ведь каждый из жителей горькой юдоли
Пришел в этот мир за счастливою долей.
И ждут этой доли, как манны небесной.
А тех, кто о ней не дождался известий,
Уносят на кладбище, ладят ограды
На речке Шутихе, в деревне Отрады.
Непрочные радости, прочное лихо.
Над снежной равниной пустынно и тихо.
Сергей Сибирцев ПРИТЧА О ПАЛАЧЕ
— Ты бы не сумасшедничал так-то, а, знаешь? Взрослый человек, а под прической черт знает что творится! Займись натуральным стоящим делом, знаешь. Что это за чин — уполномоченный исполнитель приговоров! Ну, ты чего понурился? Нет, ты не это, знаешь… Я что, в упрек? Упаси боже! Нравится работать этим… как его… уполномоченным душегубцем — пожалуйста! Только пойми, я тебе, как на духу, — это чистейшая придурь, знаешь. Сам рассуди: чтобы качественно ликвидировать… Для этого о-го-го сколько нужно… сам знаешь! И опять же не один полевой сезон. А тут — без году неделя, и он называет себя — исполнитель приговоров, знаешь. Ты не палач, а все равно как уличный не лицензированный элемент — убийца. Знавал я одного штатного убийцу, знаешь. Содержал семейную ячейку на одну бюджетную тощую зарплату. За звездочки, выслугу, доппаек держался, ну и… Спирт докторский для устройства нервов, знаешь. Нет, мне твоя должность не по нутру. Нет в ней перспективы! Один мутный стуженый подвал и… А ты вглядись, вглядись, какова на улице оперативная обстановка, знаешь! Целые дома с жилым спящим людом злодеи отправили на лютую смерть. В центре Москвы, рядом с Пушкиным, прохожих невинных подорвали напалмом, знаешь. Гордость флотских — атомную субмарину — утеряли прямо на военно-морских маневрах! А душки-олигархи тотчас же, сотворивши всемировой пропагандистский шухер, грамотно взявши электорат за шкирку, тотчас на президента-молодца, умеючи натравили, знаешь. А как же душкам-друганам поступать, коль новый Цезарь на кошельки их зариться, негодник, вздумал? Виллы-замки, счета закордонные и прочие, кровавым потом вещдоки заработанные, — а малый-то исключительно осведомленный, знаешь! А пика полукилометровая Останкинская, которую загрузили сверх всякой меры, — а она, милаха, и не выдержала, знаешь… Останки человеческие, кладбищенские, которые под ее цоколем зашевелились, знаешь!
Со всей ученической прилежной внимательностью я внимал говорящему.
Поношенная наутюженная внешность ритора кое-что поведала о нем, о его привычках, о каких-то незначительных проблемах, возникающих, скорее всего, поутру, в умывальной комнате…
Куафер-цирюльник из него никудышный, или приборы бритвенные окончательно затупились…
Газетный неровный клочок, слегка окрашенный запекшейся сукровицей, скорее небрежно подчеркивал, нежели маскировал неловкий порез на гладкой, как прибрежный валун, равномерно ходящей скуле вольного дидактика.
Забавный экземпляр этот малый, думал я, разумеется, не вслух, и, однако же, не скрывал своего неслучайного «расположения» к этому в меру поддатому пожилому мэтру-ритору.
Почему бы и не дать выговориться человеку, которому, возможно, уже завтра не суждено (не доведется) вещать, вот как сейчас, когда он, упиваясь собственным мудроречием, вынянчил сей долговерстный вербальный мастер-класс.
Между нами присутствовала одна странность, или, вернее, двусмысленность: я этого говоруна не имел чести знать, а возможно, просто запамятовал — зато меня этот временный гуру-приятель знал, как облупленного… Вернее, я зачем-то ему подыгрывал, что он меня знает до некоей неприличной степени.
Этот говорливый мэтр с родственной нежной упертостью пытал меня с самого начала этого престранного семинара. Вставить же слово, вклиниться со своими недоуменными пояснениями я не считал нужным. А впрочем, мне было просто лень перебивать речь человека, у которого такие великодушные помыслы в отношении моей скромной особы.
Его глаза, пораженные желтизной, с какой-то детской лазаретной бесхитростностью выдавали ненапускное простосердечие и доброжелательность, переносить которые уже не представлялось никакой психической возможности.
Исподволь грызла недобрая гадкая мысль о побеге с сего занудного урока — хотя бы ретироваться от странного смущения собственной души…
Спастись от собственного скрытного панического смущения…
Сидящий напротив имел прижизненный впечатляющий статус — в официальных (до сего часа секретных) судейских протоколах он значился — приговоренный к высшей мере перевоспитания…
В обыденной гражданской жизни этот заботливый обмякший педагог числился чиновником по спецпоручениям при личной канцелярии одного, сугубо приближенного к верховной власти, финансиста-олигарха.