Выбрать главу

Александр Вампилов, первым почувствовавший, что "сломавшиеся идеалисты", родные ему шестидесятники — слабы и вот-вот пойдут в услужение "новым русским".

Геннадий Шпаликов, навсегда застрявший в "хрупком романтизме своего детства" и потому затравленный продажными лидерами шестидесятников.

Сергей Аверинцев (и он! и он!), спасший в византийском укрывище "тайную свободу" в пору, когда реальность, сулившая миру идеалы и мораль, в одночасье рассыпалась.

Владимир Высоцкий, заглушивший хрипом и криком тоску "по чему-то уходящему, героическому".

Юрий Коваль, проводивший грустным взглядом "хвост уникальной красной цивилизации".

Александр Проханов, неисправимый авангардист и наследник Маяковского, решившийся во имя спасения Великой Державы на свой "красно-коричневый квадрат" и тем предвосхитивший "объединение всех государственников в один узел". (Не знаю, согласятся ли с таким генезисом Проханова почитатели мистического таланта Распутина, но я, вечно мечущийся шестидесятник, думаю, что прохановский портрет — один из лучших в книге Бондаренко).

Однако идем дальше.

Леонид Бородин, смолоду собиравшийся бороться с преступниками и освобождать "светлое настоящее от уродливых искривлений", сам записанный переродившимся строем в преступники, обреченный искать "третью правду" между конформистами и диссидентами, между гебистами и заключенными.

Людмила Петрушевская (и она, и она, и она!), отчаявшаяся идеалистка, ставшая провозвестницей тотального жизнеотрицания, которое уже не перекрыть "розовыми сказочками".

Игорь Шкляревский, ушедший в "безлюдье природы" от безнадежного, обреченного на распад общества.

И, наконец, Венедикт Ерофеев, замыкающий дружину "отмеченного Богом" поколения, — в похмелье дезертировавший из советского мифа. В начале мифа стоял двойник и антипод Венички, опьяненный идеей Павка Корчагин, такой же, как Веничка, "перевернутый святой", в конце мифа стоит «перевернутый» в пьянь Корчагин. (Как человек, специально занимавшийся Николаем Островским, скажу, что параллель двух непрофессиональных писателей, вознесенных опьяненной эпохой в мифологи, — блестящий ход Бондаренко-критика).

Вообще как критик он — на высоте: зорок, резок, решителен. Его конкретные разборы позволяют многое увидеть в реальности. Хотя и не совсем то, что он декларирует, собирая мистический отряд по спасению России. Я никаких спасителей тут не вижу, а виду тех же сиротливых детей идеальной советской эпохи, переживающих ее крушение так же, как их старшие сверстники.

Не "так же"?

Ладно: еще больнее, еще страшнее, еще отчаяннее. Согласен: есть грань между старшими и младшими в поколении "последних идеалистов". Пусть эта грань падает на 1937 год рождения. Признаю, наконец, что и ненависть к шестидесятникам в отчаявшихся душах их младших соратников по Империи, законна (известно, что сильней всего ненавидят — родственное). Эту грань внутри поколения Бондаренко высвечивает убедительно. Но невольно высвечивает и то общее, что отделяет все это поколение от следующего, для которого безыдеальное время — изначальная данность. Ибо и Аверинцев, и Проханов "воспевают то, от чего всех нынешних Пелевиных и Сорокиных… тошнит".

Правильно. Можно ненавидеть и от вывернутой любви. Но от вывернутого желудка лучше всего отмыться, не вступая в душевный контакт.

А ведь Бондаренко, между прочим, из того самого поколения, которое пришло на смену отчаявшимся и сломленным идеалистам. Повторюсь: точки отсчета там — совершенно другие. А уж плоды… "В девяностые годы мы все дружно ответили на вопрос, что делать с навязанной свободой: воровать, пьянствовать, убегать за границу, голосовать за абсолютных негодяев, разрушать содеянное другими поколениями". Можно, конечно, сказать, что это — «индивидуализм». Но когда Бондаренко выискивает «индивидуализм» у "детей 1937 года", — он явно переносит это качество с больной головы на здоровую. Или со здоровой на больную, если нынешний вольный разгул считать здоровым образом жизни.

Некоторая отчужденность Бондаренко, видящего своих героев как бы со стороны, помогает ему высветить их беду резким, иногда сочувствующим, но чаще беспощадным взглядом. В его подходе есть веселая издевка и бесшабашность, граничащая с беспардонностью. Когда о Веничке сказано: "трезвый и непьющий так не напишет", — это я еще могу стерпеть. Но когда сказано: "Почему не пили в ту пору такие, как Евтушенко?" и отвечено: "Им не надо было искать спасения душе", — я чувствую для своей души полную безнадежность.

Вообще я подозреваю, что сам-то пастух Красного Быка — человек достаточно трезвый. И потому так уверенно провоцирует других. Не только по части выпивки. Охотно воспроизводит, например, все то, что наговорил Венедикт Ерофеев про евреев. "Песенки товарища Раувергера… или Оскара Фельцмана, Френкеля, Льва Книппера и Даниила Покрасс, короче… Соломона Лазаревича Шульмана, Инны Гофф и Соломона Фогельсона…" (Это — Веничка бредит). "И на самом деле, как по-русски не высморкаться в адрес всей этой официально-либеральной придворной челяди". (Это уже Бондаренко — от себя.)

Зачем такие вещи пишет Ерофеев — понятно: ради "люмпенской широты восприятия". Никакого биологического антисемитизма у Ерофеева, разумеется, нет, а есть художественная задача, есть игра, мифологизация пропащего русского, от имени которого Ерофеев и пишет.

А Бондаренко зачем это со смаком (то есть со сморком) цитирует? В нем ведь тоже ни на понюх нет никакого антисемитизма. Но тоже есть игра. Провоцирование дураков. Такая "художественная задача".

Постойте, какая «игра» — у критика? Это у прозаика — «герой-повествователь». А у критика вроде объективная реальность?

Как бы не так. И у критика — "художественная задача". Он — человек, затравленный швондерами, и потому сам их травит. Он дразнит шестидесятников, которых ненавидит вполне театрально, и "всех этих" Кобзонов и Пляцковских с Фрадкиными, а также "всех Евтушенок и Окуджав сразу" употребляет непременно во множественном числе.

Это сочетание трезвой зоркости и пьянящей безоглядности, то есть «сразу» — профессиональная тайная любовь к материалу и профессиональная же явная ненависть к нему — и есть характер Владимира Бондаренко, его «имидж» в теперешней литературной ситуации.

Да позволится и мне маленький "генетический анализ"? Я вижу, что сочетаются тут: унаследованная от матери поморская негромкая тягловая двужильность и от отца-запорожца — развеселый нахрап, удаль казака, который сначала рубит, а потом смотрит, кому и за что попало.