И едва лишь скрылся он на задах, как гвалт прервался тут же, сам собой, будто ничего и не было; и уж та, несушка рябая, совершенно как ни в чем ни бывало пробует, очень внимательно так, знаете, боком глядя, что-то на поклев в корытце, а рыжая в сарай поспешно направилась, ясно, по какому-то — вдруг вспомнившемуся — делу…
Гость смотрел на все это, на пороге амбара сидючи, слушал, потом сплюнул и убежденно сказал:
— Бабы!..
* * *
Косые пласты ливня, относимые, рассеиваемые ветром, срываются с кромок высоких крыш — и медлительное рушенье, величавое шествие их везде, по всему: по трепещущей и шумящей листве парков, по острой траве газонов, по проезжей части, прямо на слезящийся красный запрет светофора… Ветер сникает на миг, ливень усиливается, насмерть расшибаясь на асфальте, растекаясь, сплошной слитный хлест забивает уши; а наверху, где-то за тучами, в проглядывающей меж ними просини светлой, солнечной погромыхивает глухо и благодушно гром. И оттого, что на одном все время месте означает он себя, обнаруживает воркотней, — кажется одушевленным он, и впрямь собранным в некую бородатую личность; и весело оттого, празднично почти, а тут и солнце начинает пробиваться, озарять сквозь стихающий дождь растрепанный и омытый, с урчащими в водосточных решетках потоками город — причащенный на какое-то время к общей для всех природной, никого не минующей жизни.
* * *
Массне. Смерть Дон Кихота. Шаляпин.
Вступает уговаривающий голос смерти — утешающий неутешное с ласковым, с великим равнодушием; волны ее накатывают, всепримиряющие, идут и идут издали, из пространств вечно светлых, подчиняют все больше, подминают помалу, заливают… И вот уж голос умирающего в согласии с ними почти, согласен уже, лишь помимо воли его всплеснет иногда стон плоти его человеческой, отходящей — и опять вливается, сливается с ними, волнами; и уж сверху они, бегут, не помня и не ведая ни о чем, вечные, поверху стелятся, умиротворяющие. И полное согласие настает, и вступает голос Дульсинеи — но вовсе не она это, ее ведь не было и нет, а голос смерти-любви, наяды тех волн, невыразимо сладкозвучный, умиряющий, потому что поет она то и о том, что было нераскрытой, самому человеку неясной мечтою тайной и сутью одновременно его, теперь умирающего, высшей идеей, так и не осознанной во всю жизнь — но раскрывшейся теперь во всей вдруг радости своей и печали, в свете безмерном, первом и последнем… Человек себя открыл, родину души своей, смысл свой, доселе ускользающий в видимую бессмысленность жизни; и в прояснении, в ясности этой последней жить по-старому уже нельзя, невозможно, да и не нужно, самая жизнь уже не нужна, ни при чем тут она теперь, в даль удаляющаяся вовек… На два голоса распадается тема Человека Ламанчского, души и тела: один стонет запоздало, ропщет еще, а другой вливается, вплетается в манящие вечным и родным волны, живет жизнью уже иной, нежели отлетающая, согласной себе, родному своему; и уж многое постиг он, достиг, и если стремится еще куда-то, вместе с волнами стремится, сливаясь с ними и погасая в них, то лишь к вышнему стремясь, последнему, отрадному — к Богу.
* * *
По талонам горькая,
По талонам сладкое…
Что же ты наделала,
Голова с заплаткою?!
Это пели лет двенадцать назад, тогда еще вполне трезво оценив содержимое "головы с заплаткою", предсказав многое, очень многое. Но такого изуверского, глобального по масштабам предательства не ожидал, конечно же, никто — кроме русских писателей, уже в восемьдесят восьмом году открыто, большинством своим выступивших, восставших против горбачевских сдач всего и вся, завоеваний, тяжким трудом и страданьями доставшихся народу, стране.