Выбрать главу

Горчили письма из лагерей.

Но эта горечь была не яд,

А сила духа, который свят.

Там родилась я в жестокий год,

И кухня жизни была горька,

И правда жизни была груба

И я — не сахар, стихи — не мед,

Не рассосется моя строка,

Не рассосется моя судьба.

Еще одно дитя 1937 года, связанное с этим годом навсегда и жизнью своей, и поэзией своей. С одной стороны, она со своим запрятанным в душе гетто должна быть крайне далека от глубинного русского почвеннического Рая Валентина Распутина или Виктора Потанина. От мистического державничества Александра Проханова. Но, с другой стороны, как близки эти разные писатели, осознающие свои разные корни, близки своим отрицанием лакейства, патоки и высокомерного интеллектуального избранничества. Близки прежде всего тем, что у каждого есть своя почва, своя опора в народе. У каждого свой отказ от наднациональных космополитических высот.

Может быть, резче всего это запрятанное гетто в душе Юнны Мориц прорывалось в отказе от любой стайности, от любой тусовочности: "Я с гениями водку не пила / и близко их к себе не подпускала… / И более того! Угрюмый взгляд / На многие пленительные вещи / Выталкивал меня из всех плеяд, / Из ряда — вон, чтоб не сказать похлеще". Она всегда в своей поэзии предпочитает первичность жизни, первичность ощущений, первичность запаха и звука любым эффектным формальным приемам. Разочаровавшись еще в самом начале своей литературной деятельности в чрезмерных игрищах и неприкрытом политиканстве шестидесятников с их стайностью, стадионностью и чаще всего поэтическим пустозвонством, она, впрочем, как и почти все ее поколение 1937 года, ушла в одиночество стиха. Не такая ли судьба у Геннадия Русакова, у Игоря Шкляревского, у Олега Чухонцева? Тогда же отвернулись от шестидесятничества и более молодые, такие разные поэты, как Татьяна Глушкова и Иосиф Бродский, Юрий Кузнецов и Юрий Кублановский. Еще в 1979 году Юнна Мориц писала:

Я знаю путь и поперек потока,

Он тоже — вещий, из грядущих строк.

Он всем известен, но поэты только

Стоят по грудь — потока поперек.

Юнна Мориц не принимала жеманных игр и эстетического рукоделия в литературных салонах еще и потому, что на всю жизнь осталась обожжена своим военным детством, всегда помнила, каково это: "Из горящего поезда / на траву / выбрасывали детей. / Я плыла / по кровавому, скользкому рву / человеческих внутренностей, костей… / Так на пятом году / мне послал Господь /спасенье и долгий путь… / Но ужас натек в мою кровь и плоть — / и катается там, как ртуть!"

Поэт, как правило, говорит о себе все в своих стихах, надо только внимательно его читать, надо чувствовать не только чернила, но и кровь поэта. Юнна Мориц любила изысканность стиля, увлекалась сложными рифмами, экспериментировала с ритмом стиха, чем так понравилась ведущему теоретику стиха Михаилу Гаспарову, но ее запрятанная глубоко под кожей гонимость всегда оставалась в душе, и в результате — ранимость на гонимость, дерзость к властителям в литературе, отказ от ученичества: "Из-за того, что я была иной, / и не лизала сахар ваш дрянной, / ошейник не носила номерной, / и ваших прочих благ промчалась мимо…"

Она шла по свободному пути одиночества, отказавшись от многих шалостей интеллигенции, от ее снобизма, от ее учительства. И более того, отказав высоколобой интеллигенции в праве учительства над народом. "Мой кругозор остается почти примитивным, — / только мое и твое сокровенное дело". Из своего еврейства она извлекла принцип гонимости и не собиралась с ним расставаться, ее не манило новое барство.

Свои принципы Юнна Мориц не пожелала поменять и после перестройки. Если в году 1979 она писала:

Нет, нет и нет! Взгляни на дураков,

Геройство променявших на лакейство, —

Ни за какую благодать веков

Попасть я не желаю в их семейство!

то, продолжая эту тему и дальше, едко наблюдая за лакеизацией всей числящей себя прогрессивной культуры, она уже в 1998 году, отказываясь от вежливости и осторожности в выражениях, переходит на прямую речь:

Меня от сливок общества тошнит!..

В особенности — от культурных сливок,

От сливок, взбитых сливками культуры

Для сливок общества.

Не тот обмен веществ…

…………………….

Сырую рыбу ела на Ямале,

Сырой картофель на осеннем поле,

Крапивный суп и щи из топора

В подвале на Урале…

……………….

А тут, когда настало

Такое удивительное время

И все, что хочешь, всюду продается —

Моря и горы, реки и леса,

Лицо, одежда, небеса, продукты

Включая сливки общества, — тошнит

Меня как раз от этих самых сливок…

В постсоветский период начинается в поэзии Юнны Мориц время прямого действия. С пугающей многих откровенностью она отворачивается от более чем благополучных друзей, от своего либерального окружения, от самых либеральных журналов. Она с головой уходит в какое-то бродяжничество, народное бомжество, помойничание, как бы самоунижаясь до тех старушек, которые в аккуратно заштопанных пальто аккуратно роются в помойках, выбирая себе питание на жизнь. Вдруг гонимое нищее гетто заговорило в ней во весь голос, и она встала рядом с ныне отверженными постсоветским режимом. Уже их глазами она смотрела на новую власть и либеральную культуру. Она уже кричит во весь голос: "Такая свобода, / что хочется выть". Она становится поэтом из гетто обездоленных: "А старушка вот плохая, / вспоминает вкус конфет, всем назло не подыхая…". Она среди тех, кто "не умеет культурно /свое место занять в гробу…", идет учиться у народа его языку, хлесткому, площадному, бунтарскому.

Очень Моника любила

Хер сосать дебила Билла.

Сербия — не Моника,

Там своя гармоника!..

Как часто, увы, бывает у талантливых поэтов, в поэзии Юнна Мориц более смела и откровенна, чем в своих интервью. Беседуя с давно ей знакомыми либеральными журналистами, она все же обходит острые вопросы и даже старается найти оправдание своим вызывающим стихам. Как поэт, она издевается над Хавьером Соланой и Клинтоном, над банкирами и политиками, не стесняясь и не останавливаясь ни перед чем в своих выражениях. Передо мной лежат ее последние сборники «Лицо» и "Таким образом". Они наполнены лексикой анпиловских бунтарей, они созвучны самым ожесточенным страницам газеты «Завтра». Они беспощадны по отношению к палачам и богачам. Они едки и язвительны по отношению к западной цивилизации во главе с США. Это откровенная поэзия протеста. Откуда эта смелость и этот протест? Я вывожу их из потаенного гетто, заложенного с детства в душе маленькой киевлянки. Но, думаю, у каждого из сотен тысяч ныне протестующих есть своя потаенная ниша, своя глубинная причина для протеста. В конце концов, и у Александра Проханова, и у Василия Белова они — эти причины — тоже разнятся. Каждый шел к своему противостоянию с нынешней бесовщиной своим путем. Юнна Мориц с образом гонимого гетто в душе нашла себе в современной России точно обозначенное, ею воображаемое и ею воспроизведенное в стихах место певца в переходе, зарабатывающего таким нелегким трудом деньги на помощь близким. Думаю, все свои яркие протестные стихи Юнна Мориц пишет с точки зрения этого нищего наблюдателя жизни, обездоленного музыканта-побирушки в уличном переходе или в переходе метро. Это ее будто бы самоуничижение лишь поднимает поэта над всей сытой, богатеющей на глазах нищего народа, культурной тусовкой: "Искусство шутом враскоряку жрет / на карнавале банд… / Кто теперь сочиняет стихи, твою мать?.. / Выпавший из гнезда шизофреник. / Большой настоящий поэт издавать / должен сборники денег…" Она презрительно отвернулась от сборникоденежных поэтов, она не хочет быть с великими лакеями, вспомним ту же семейку Ростроповичей, жадно слетающихся на деньги, нет, ей противно такое величие. "Какое счастье — быть не в их числе!.. / Быть невеликим в невеликом доме, / в семействе невеликих человечков…" Юнна Мориц несет в себе образ гонимого еврейства, и ей в нынешней поэзии явно не по пути с тем же еврейством, вышедшим из гетто, пересевшим в «Мерседесы» и переехавшим в особняки. Она своей поэзией входит в противостояние и с еврейством всемирным, европеизированным, забывшим про гетто обездоленных и заботящимся лишь о правах граждан мира, скажем, с поэзией такого рафинированного сноба, как Давид Самойлов, для которого Юнна Мориц со своей гонимостью и отверженностью гетто наверняка была чересчур местечкова. Вот и в нынешней действительности Юнна Мориц ассоциирует себя не с богатой финансовой элитой и не с прикормленными ими культурными лакеями, а с униженной бедолагой, поющей в переходе. Это у нее не единичное стихотворение, а повторяющийся мотив. Знак поэта, его нынешняя мета.