В умении улыбнуться, когда тяжело. Способность найти в себе силы для этой улыбки, для усмешки не только в чей-то, но порой и в свой собственный адрес — свидетельство несломленности, душевной стойкости человека. Но если такой человек, два, сто, тысяча, миллионы составляют народ — каковы же сила и дух такого народа!
"Василий Тёркин" — книга о духе народа. И герой ее — народный герой.
Такое мое отношение к Васе Тёркину не исчезло с годами, а больше того — окрепло в душе и даже, я бы сказал, обрело неожиданное развитие. То есть, со временем я стал чувствовать, что порою и сам не прочь побыть «Тёркиным» среди друзей по армейской службе, учебе, работе, просто в кругу не чужих для меня людей. Не то чтобы я натужно кого-то смешил или развлекал, — разумеется, нет, но мне становилось не по себе в обстановке любого уныния или скуки — и я, вероятно, спасал от тоски самого себя. То есть, у меня никогда не было и сегодня не возникает желания «творить» юмор намеренно — иначе бы я, пожалуй, писал какие-то веселые рассказики и стихи, к чему меня отродясь не тянуло, если не говорить о пародиях, но это нечто иное. Я и стихи ведь писал зачастую лирические, а к публицистике в них пришел уже как газетчик. Но видеть в жизни смешное и делать его достоянием других мне всегда почему-то было по нраву.
Впрочем, порою я все-таки обращался к веселой музе посредством печатного слова. В областных газетах Донбасса, в одну из которых я перешел из родной районки, должны были, согласно давней традиции, регулярно — к 7 ноября, 1 мая и Дню шахтера — появляться задорные монологи местного фольклорного персонажа, тоже Василия, но уже Шахтёркина, самими газетчиками и созданного. По очереди многие стихотворцы изготавливали под этим именем некую ударно-удалую смесь частушек и конферанса — и я очень скоро не избежал этой участи. Больше того — даже имел успех и, по слухам, снискал благосклонные отзывы местного руководства. Руководство можно понять: его ведь не обличала сатира Шахтёркина, нацеленная совсем по другим адресам — то на отстающие шахты, то на проигрывающих футболистов, то на прогульщиков или пьяниц, позорящих славное имя нашего края… И кстати, с одним из представителей этого непорочного областного руководства однажды и произошел у меня, сиречь Шахтёркина, довольно забавный случай. Только прошу читателя не искать в нем сегодняшней "злобы дня", ибо случилось это четверть века назад и было не более, чем обычным жизненным казусом.
Проработав какое-то время на разных постах в областной молодежной газете, в один прекрасный момент я был высочайше рекомендован на должность ее редактора. И потому проходил соответствующий ситуации ритуал — всякие собеседования, идеологические смотрины, утверждения и тому подобные протокольные процедуры. Благополучно преодолев этот марафон в органах комсомольских, перешел к этапу таких же встреч уже на партийном уровне. И первым, кого я должен был посетить на этой стезе, стал, что естественно, заведующий обкомовским отделом пропаганды и агитации, звали которого, скажем, Григорий Петрович Коршун. Вопреки такой — или похожей на нее — грозной фамилии, это был по-украински добродушный, хотя, как я думаю, и непростой человек. Прежде я не однажды его встречал, и пусть не знал точно, в чем, собственно, состоит его пропагандистский дар, относился к нему, как многие мои коллеги, вполне хорошо. Потому что умел он не только говорить речи на разных активах и семинарах, но и при случае мог стать тамадой на юбилее кого-то из журналистов или без помпы приехать в любую редакцию и запросто пообщаться с пишущей братией…
В общем, я достаточно бодро вошел в его большой кабинет, и Григорий Петрович приветливо, с возгласом: "А-а, Шахтёркин!.." — двинулся мне навстречу. После чего мы пожали друг другу руки и я сел на предложенный мне стул, а он — в свое кресло, чтобы углубиться в пачку моих бумаг, поданных расторопным помощником.
После первой же строчки он посмотрел мне в лицо, потом опять в документы, изучал их долго и очень внимательно, как бы перечитывая отдельные слова или предложения. Понятное дело — ведь большинство всяких там заявлений, анкет и других формуляров я заполнял от руки, что считалось в ту пору вполне нормальным. И потом, идея моего повышения созрела в чьей-то руководящей голове, помнится, достаточно неожиданно, и мне пришлось торопиться при заполнении документов, а почерк в таких ситуациях у меня такой, что я и сам его после с трудом разбираю…
Словом, он тщательно полистал и мое досье, и вырезки из газет, после чего еще раз внимательно, изучающе на меня посмотрел и стал задавать вопросы. Спросил о родителях, их работе, о том, где я раньше сам работал или учился, о чем пишу для газеты и как отношусь к полученному предложению… Сперва я слегка удивился, поскольку ответы на все вопросы, особенно по части биографии, он уже только что прочитал, — но тут же мне пришло в голову, что это просто некая обязательная в таких случаях вещь, и я давал Коршуну подробные и учтивые пояснения. Выслушав их, он зачем-то опять, нащупав рукой на столе очки, вчитался в мой кадровый листок, опять его отложил, и опять перешел к вопросам. Почему-то он спросил про дедов и бабушек, перешел к тому, с кем дружу в редакции и с кем — вне ее, как часто общаюсь с местными творческими работниками, где у нас принято собираться и как выглядят эти собрания, вечера и разные встречи… Тут уже мне подумалось, что даже по отношению к будущему редактору областной молодежки это слишком детальный опрос, но я и здесь успокоил себя, положив на сей раз, что теперь идет не официальное, а обычное, товарищеское общение: все же передо мной сидел человек, не чуждый миру писателей, художников и актеров…