Выбрать главу

Не буду переглядывать всего романа, но от чего-то не удержусь, — куда денешь свое-то "горе от ума?" — родимый век бросается в глаза с каждой страницы.

Ох, никуда не подевались наши репетиловы и все это бегущее за "французиком из Бордо" племя новых рабов, увы, иногда совсем не молчаливых, которые полагают:

…Немыслимо назад

поворотить, а надо без оглядки

трусить вперед, с собой играя в прятки,

взревев Европе рабское "виват!"

Спроси: о н и ли у Бородина

стояли насмерть?.. Для чего? Для блажи?..

Взглянут, едва ли разумея даже,

пожмут плечами: то ж была война!..

Как тут не разделить печали поэта, как не вздохнуть над тоскливой нашей «необучаемостью» — сто раз в одну воду войдем, не замочившись:

Как все раздельно! Как сечется нить!..

Как память коротка и тороплива!

Как наша мысль беспечна и ленива!

Как жаждет самое себя забыть!

И эта чеченская гроза,

эта великая ермоловская страница, вышедшая таким болезненным «боком» сейчас. Не там ли и начиналось? Грибоедов почти "не смел" говорить об этом в письмах, восхищенный Ермоловым, но государственным умом дипломата знал то, что договорит за него его устами сегодняшний поэт, вооруженный новым горестным опытом:

…мне так страшна карателей страда.

За казнью казнь…

…Гордись, Ермолов! И рыдай, поэт!

Вот это "рыдай, поэт!" на полях национальной гордости так важно, так нужно для верного движения истории и так выстрадано сегодня, и все еще так ново, что и сейчас, пожалуй, не будет расслышано, оставляя гибельные ростки новых заблуждений. Как и там, в Персии, поэт ли не знал, что надо ослабить вожжи истощенному народу, и мы так хорошо слышим в сегодняшних стихах о нем мучающую его правду и так точно знаем, что все кончится гибелью, однако мы слышим и то, что он не вправе был это сделать, потому что уступка легко принимается за слабость, а имя Родины должно быть свято и безусловно. О, если бы сегодня мы умели это слышать, как тогда! Он чувствовал Родину как никто, и нельзя было сказать лучше, чем сказано Т.Глушковой: "Ведь он — не он, а точно Русь сама…"

Наверно, любителям «уютной» тесноты, нынешним «благоразумным» врагам империи покажутся опасными горячие зовы поэта к силе России:

Не отступай же вспять, не утопай

В своем чухонском северном болоте,

покажется чрезмерным и «недипломатичным» требование хранить границы, очерченные этой великой грибоедовской жизнью (хотя иначе зачем он лежит в чужой земле? и зачем была эта слава?), покажется «великодержавным» вздох последней мысли Грибоедова о милой Москве и Хмелите: "Последний мой привет, последний вздох Там передай: я — вечный сын России, Простершейся до горной Иберии И дале, вглубь, на яростный Восток!").

Но каким бы этот вздох ни показался нашей трусости, а не сказать этого поэтесса была не вправе перед памятью великого поэта, умудренного политика, воина, любящего сына России, перед памятью величавой истории, которую мы день ото дня расточаем все необратимее.

И сколько еще мыслей книги необычайно важны, хоть обо всех кричи, но ведь книга окажется когда-нибудь перед читателем — сам увидит. Хватило бы мужества — глядеть в зеркало, не отворачиваясь.

Наверное, мысль книги напряжена еще и оттого, что надобно писать свет и молодость из немолодого и совсем не светлого времени. Вровень той свободе не станешь и той живой цельности не достигнешь. Но если угадывается верно, муза вознаграждает поэта такой счастливой простотой и ясностью интонации, такой светлой чистотой, что и стихи из головы вон, а слышишь подлинно одно молодое грибоедовское дыхание или заглядываешь герою через плечо в нечаянное письмо.

Как жаль, что нам сегодня не хватает отваги, как критикам ушедшего века, которые страницами могли цитировать стихи, не упуская ни строки, — то-то бы всю книжку и переписал:

Я тут почти на хлебе и воде.

О, где вы, расстегаи, кулебяки?

Я похудел. Я — что перо во фраке.

Учусь аскезе, грезя о еде.

О, где же ты, бургонского струя?

Где устрицы, цыпленки и биф-стеки?