Люди с нервами прощаются,
Режут нервы на куски.
Птицы кружатся над башнями,
Облакам — повеселей,
И летит мечта вчерашняя
Черным пухом с тополей,
* * *
Ни на Тянь-Шане, ни на Шипке,
Я не был, многим не в пример.
Я собирал свои ошибки,
Как рьяный коллекционер.
Свои просчеты и провалы,
Неявки, глупостей ковчег
Я знаю, как и «Калевалы»
Не знает финский дровосек.
Пускай Тянь-Шань меня не помнит,
И Шипка обо мне молчит,
Пусть обо мне не скажет с помпой
Судьбой обласканный пиит,
И город, вскормленный волчицей,
Под грузом подлостей притих…
Не буду никогда учиться…
Ни на чужих, ни на своих.
* * *
Не от любви мы пьяные, — от водки.
От жизни — лишь мучительно трезвы.
Седеют рано сверстники-погодки,
Проходят мимо звери и волхвы.
Искристый снег не согревает душу,
Не подпускает к счастью за версту.
А моряки ночами видят сушу
И вздрагивают в ледяном поту.
А водка льется, льется, льется, льется…
Любовь пьяна. И нежность — ни при чем.
Когда же мир
от страшных снов очнется
И будет сыт пасхальным куличом?
* * *
С утра шаманит по кустам
Злодейка осень золотая,
И ветер девственный устал
Ее искать, листву глотая.
Закладывают виражи
Ровесники моей разлуки.
Мы — дети осени и лжи,
Мы — дети времени и скуки.
И если мысли в голове
Уселись, как дурные гости,
Не стоит путаться в молве
И лабиринтах черной злости.
К чему опасливо гадать
Проймет ли ближних благородство?
Ведь нас коснулась благодать
Неразделенного сиротства.
* * *
От буйных пиршеств до ворон крикливых
Рукой подать. Улыбок легкий строй
Так любит малодушных, боязливых,
Что смельчаков обходит стороной.
Лишь темнота и дух противоречий
Засады расставляют по углам.
Как хороши, как свежи были речи…
А розы превратились в скорбный хлам.
Вторичная эпоха растворилась
В случайных снах, в преданьях старины.
И о себе судьба проговорилась
Под утро, в день безжалостной весны.
* * *
Привычно загибаю пальцы,
Считаю тех, кому пора.
Мы все на свете постояльцы
Без постоялого двора.
И нам пора то на работу,
То по домам, то по делам.
А где-то кто-то ждет кого-то
И делит вечность пополам.
Не прощелыги, не скитальцы, —
Идет-поет слепая рать.
И на руке не хватит пальцев,
Чтоб разом всех пересчитать.
* * *
Французы дороги считают на лье,
А мы их от радости потчуем щами,
И нас посещает в исподнем белье
Бодлер неуемный с чужими вещами.
Он что-то плетет о каком-то астрале,
И выпивку ищет, и рушит покой.
Французы, французы! В каком карнавале
С вас маски сорвали небрежной рукой?
* * *
Ивану Голубничему
Все хорошо. О'кей! Упали кегли.
Россию любишь — значит, ты фашист.
Как молодой самоубийца, медлит
Лететь к земле последний гордый лист.
Все хорошо. О'кей! Все победили.
Сверчок увидел свой родной шесток
И ужаснулся. Друг мой! Где мы были,
Когда несли свободу на лоток?
Пусть нам кричат: "Пишите веселее,
Покоя нет от ваших сумасбродств!"
Но мысли год от года тяжелее
И ненавистней разжиревший сброд,
И невозможно прятать под подушку
Бессилье рук и думать: Боже мой!
Когда бы с нами жил великий Пушкин,
Он не назвал бы Родину женой.
Валерий Хатюшин РАСПЛАТА
В Клубе писателей на Большой Никитской в этот вечер был концерт какого-то эстрадника, в связи с чем нижнему буфету по распоряжению директора ресторана надлежало работать до окончания концерта. Естественно, вся цэдээльско-графоманская пьянь такому неожиданному подарку ужасно обрадовалась. Когда Николай еще до шести часов вечера спустился в буфет, за каждым столом уже гудела, галдела, хохотала или таинственно шепталась своя небольшая компания. Он сюда прежде захаживал, и некоторые лица ему были знакомы.
Подойдя к стойке бара, Николай обратил внимание на сухопарую буфетчицу грубоватой наружности и неопределенного возраста. "А где Люция?" — на всякий случай поинтересовался он. "Сегодня не ее смена. Завтра будет", — прозвучал недовольный ответ. "Тогда сто грамм водки, томатный сок и бутерброд с ветчиной", — произнес он с безразличным видом.
Еще от двери буфета Николай узнал пьяненькую физиономию поэта Печенкина, сидящего возле стены с какими-то двумя неизвестными ему бородачами средних лет. Николай подошел к их столу, поприветствовал Печенкина и спросил разрешения присесть.