Выбрать главу

Про него часто можно услышать, что человек он, дескать, жесткий и строгий, не прощающий ни в малейшем… Это и так и не так. Он таков в своей публицистической, общественной ипостаси, но это вовсе не означает, что Станислав Куняев — глухой к чувству ригорист. В двухтомнике немало страниц, посвященных близким ему поэтам — Анатолию Передрееву, Николаю Рубцову, Игорю Шкляревскому, Борису Слуцкому, Эрнсту Портнягину… И сколько же здесь открытого и щедрого чувства, как хорошо, исчерпывающе видны и сам автор, и надежность, твердость его дружеского плеча!

Судьба распорядилась так, что кое-кого из этих людей знал и я. Встречался, виделся с ними и поэтому теперь с полным правом могу сказать, что куняевские портреты — верны.

Анатолий Передреев… Меня познакомил с ним Вадим Кожинов, и это была уже, видимо, та пора, когда Передреев вошел, если вспомнить слова Куняева, в стадию «саморазрушения». Он был очень хорош в разговоре до стола, до первых рюмок — умный, наблюдательный, ироничный, с абсолютным слухом на поэтическое слово, не прощающий в нем ни малейшей неправды, неточности, позы и фальши… И куда-то все быстро и обидно пропадало, когда Передрев, что называется, позволял себе! Он делался подозрителен, мелочно придирчив и очень агрессивен. Его словно что-то начинало разъедать, жечь изнутри, толкая на грубости, вызов и ссору. Помню, как чуть ли не при первой встрече я, еще не зная об этой особенности Передреева, остался, приглашенный Кожиновым, за столом. Очень скоро Анатолий, явно ища ссоры и задираясь, спросил: "А ты небось Евтушенко любишь?" Я ответил, что люблю Пушкина, Передреев успокоился, но ненадолго. Когда он вновь упрямо задал тот же вопрос, я понял, что пора уходить, и откланялся… Так и общались мы с ним по-разному в разных фазах, до выпивки и после, и было это тяжело, почти нестерпимо.

Когда я читал у Куняева главу о Передрееве, то хорошо почувствовал эту тему, этот водораздел — он был уловлен и передан точно. Разница была лишь в том (и громадная!), что Куняева и Передреева связывали совсем иные отношения, куда более тесные, глубокие и — с соответствующей мерой ответственности. Ответственности односторонней, поскольку лежала она похоже, только на Куняеве… Он, как мог, тащил, вытаскивал своего "безнадежного друга", пока это не стало мешать главному делу его жизни, речь о котором еще впереди.

В мемуарных главках, посвященных разным поэтам, хорошо видны куняевская объективность, точность, цепкость взгляда и внутренняя требовательность… Так в главе об Игоре Шкляревском — тут и характер, и непростая судьба, и дружба, и предательство, которое автору пришлось вынести. Нет только мести, зачеркивания и сведения счетов. Пишется про то, что было, и — как было.

Так — про Бориса Слуцкого, поэта, жившего чувством политической мобилизованности, политического долга и потерявшего уверенность в себе, внутреннюю энергию и сам голос, когда оказалось, что отдавать, платить этот долг стало больше некому… Куняев точно, с большим пониманием и «вживанием» раскрывает перед нами эту драму. "Драма Слуцкого в том, что его человечность была безбожной или даже атеистичной, гуманизм — политизированным… Творчество и судьба Слуцкого — это драматическая попытка соединения несоединяющихся пластов мировоззрения. Всю жизнь он пытался, словно стекло с железом, «сварить» идеологию марксизма-ленинизма с человечностью, голый исторический материализм с мировой культурой, идеологию и практику «комиссарства» с гуманизмом, национальную культуру с осколками, остающимися после коммунистического "штурма небес", атеизм с милосердием и состраданием к простому человеку толпы".

В контрастной, альтернативной парности этих определений для меня дороже всего слова о "национальной культуре"… От них уже очень близко, рукой подать до главного дела, главной заботы и тщания Станислава Куняева.

Он обмолвился о них еще в главке-воспоминании об Анатолии Передрееве: "…с конца шестидесятых годов я окончательно понял, что мое будущее — это борьба за Россию".

Признание и поприще очень ответственное, высокое — выше некуда, и точно поняв, почувствовав это, Куняев ставит в начале, там, где у меня отточие, извиняющееся, почти смущенное: "Да не покажется то, что я сейчас скажу, смешным, но…" и уж потом, только потом идет эта фраза, чертеж и заявка будущих забот и действий, которую я привел… Но и с этой оговоркой она, видимо, все же кажется автору слишком патетичной, «формажной», и он спешит тут же опереть ее на объяснение, на слова о том, что может и должно помочь в этом пути.