Богдан положил работнику небольшое жалование, на которое тот согласился, но не брал денег по полгода, ибо жил на всем готовом. Богдан заставил его кое-что подзубрить: от классического труда А.А. Берса "Естественная история черта: его рождение, жизнь, смерть", изданного в 1908 году, — до собственноручно Тертычным вычерченной схемы разделки чертовой туши; пришлось вызубрить все обычные пороки чертовой шкуры, к примеру воротистость, жилистость, тощеватость, роговатость, свищность; очень кстати пришлось и умение бывшего одержимого писать обеими руками и перемножать в уме двадцатизначные цифры. Ну зачем на чертоварне выяснять: выучил парень наизусть поэму Твардовского "Ленин и печник" иль нет? Богдан плохо помнил, кто такой Твардовский, даже подзабыл, кто такой Ленин, зато по профессии Давыд был потомственным печником, и это имело ценность. Все вытяжные трубы главного чертога и вспомогательных находились теперь под присмотром гордого "Козла Допущенного".
От одного лишь не сумел отучить Давыдку чертовар: удивляться, что назначенные к забою черти умеют говорить, пытаются подкупить истязателя, грозя кровной местью и другими карами, — а также тому, что никакого впечатления все эти слова на чертовара не производят. К белым якам, тем более к черным своим собакам, обращался Богдан с ласковой человеческой речью, он беседовал даже с черным петухом, которого настропалил так, чтобы третий его утренний крик астрономически точно возвещал восход солнца: Черным Зверям — вернуться, Белым зверям — пастись. А чертей, хитрых, коварных, Богдан считал сырьем и только сырьем, с которым беседовать смысла не больше, чем с тачкой песка.
Навозообразная кровь, наконец, иссякла. Богдан произвел несколько контрольных уколов, но даже не капнуло.
— Лёзо! — по-старинному отдал приказ Богдан, требуя свежевальный нож. Руку за ним протянул, не глядя. Нож, вырезанный из хвостового шипа особенно крупного черта, с инкрустированной ручкой, был немедля подан Давыдкой… Такие ножи у Богдана делали редко и только для себя, да еще по прямым заказам из далекой Киммерии, ни к чему было знать прочему человечеству, что чертова кожа все-таки режется. Одним движением распорол Богдан шкуру черта от шеи до хвоста, рывком отвалил, обнажая слой изжелта-лилового жира. От сала валил смрадный пар, но Богдан отмахнулся от зловония, по его приказу разделываемый черт всосал дурной воздух своими шестью ноздрями. Делая надрез за надрезом, Богдан в считаные минуты освежевал черта, оставив нетронутой только восковицу у основания клюва и последний сустав одной из задних лап. Снятая шкура упала на дно пентаэдра, чертовар извлек ее и бросил в тачку.
— Позвонил Варсонофию? Вези к нему, пусть приступает. Я пока сало отбелую.
Давыд повиновался и медленно покатил тяжкую тачку из чертога вверх по пандусу. Роговыми губами еще шептал разделываемый бес: "свежие гурии", а Мордовкин уже выкатил тачку с его снятой шкурой на свежий воздух, передохнул минутку и двинулся по сухой тропке прочь, в сторону ручья, над которым размещались дурно пахнущие сараи мастера-кожемяки Варсонофия, к ароматам нечувствительного. Но не прокатил Давыд свою тачку и до первой осины, как на полянке появилось новое действующее лицо.
Будь эта дама лет на сорок постарше, восседай не на велосипеде, а в ступе, держи она под мышкой младенца-другого, Давыд принял бы ее за обыкновенную Бабу-Ягу. Несмотря на расширенные ужасом глаза, дама гордо хранила подобие спокойствия.
— Телеграмма! Тертычному! Срочная! — выдохнула старушенция, начиная падать вместе с велосипедом в тачку. — Давыд тачку отдернул: прикасаться к изнанке шкуры, к ее мездре, даже Богдан голыми руками не стал бы. Для простого человека, особенно если верующего, это могло кончиться совсем плохо. Да и шкуру Давыду было жалко, вон сколько времени хозяин извел, ее сымая.
— Тертычный на производстве, — буркнул Давыд, — сам твою телеграмму приму, давай сюда, Муза Пафнутьевна. Как это ты сюда отважилась? К нам с Крещения кроме офеней и не заходил никто. Могла бы ведь Шейле, на Ржавец занести? Дело-то твое всегда терпит, сама говорила, помню…
— Срочная телеграмма, болванья башка! — огрызнулась старуха. — Я в семи церквях благословение взяла, прежде чем лезть в вашу дыру. Хоть один батюшка отказал бы — не поехала бы.
— Благословили, значит, все семеро? — усмехнулся подмастерье.
— Все благословили, — старуха развивать церковную тему не пожелала. — Сама знаю, что здесь никакой… хрен не страшен. Так телеграмму-то прямо в собственноручные надо!..