— Ну, да, Давыд, молодец, вспомнил. Давай к Фортунату. Возьми фунта три, помельче, бумажки не бери, не люблю их. Или нет, скажи, пусть сам принесет. Я на него мастерскую оставлю. Пусть ночь поработает.
Давыд нахмурился, но пошел выполнять приказание. Он ревновал. Формально Фортунат Эрнестович исполнял в хозяйстве Богдана функции бухгалтера (АОЗТ "Выползово"), но лишь до первого запаха жареной рыбы. Фортунат так ненавидел ее, что, пообоняв оный запах одну минуту, обретал силу неверия — почти равную Богдановой, и ловко управлялся с чертями, — впрочем, гораздо медленней: сколько рыба ни воняй, а на вызов и разделку черта тратил бухгалтер добрых двое суток тяжкого труда. Именно он единственный мог сменить Богдана в чертоге, и оттого Давыд терзался. Он понимал, что сам сейчас сядет за руль и повезет мастера в Москву, а Фортунат останется дышать жареной мойвой, но все равно ревновал. Он привык считать вторым в фирме себя.
Впрочем, Фортунат был мужик невредный, работу любил бухгалтерскую, а не чертоварскую, без него Богдану никогда не отбрыкаться бы от налоговых инспекторов. Фортунат же при визите очередного сразу ставил на электроплитку сковородку с несвежей мойвой — и через пять минут уже тащил из гостя вешняка либо летника, смотря по времени года. Неодержимые люди в инспекторах не служили, в каждом сидел черт. Черт же в хозяйстве Богдана сразу шел на мыло, на шкварки и на прочее. Обезбесивший инспектор становился послушен, словно агнец, подписывал все нужные бумаги и отбывал в Арясин или Тверь. А Фортунат потом полдня полоскал ноздри ключевой водой. Нет, Фортунат был мужик не вредный, и зря Давыд ревновал.
(обратно)
Георгий Судовцев НАСЛЕДНИКИ ДОЖДЯ
В ЛЕСУ РОДОСЛОВНОМ
А что у меня за душой, кроме этих болот,
да белых ночей, припасенных на черные дни,
да старого дома и низкого неба над ним,
в котором незримая птица о вечном поет?
И что у меня за душа, если только болит
и мучится тем, чего вовсе не в силах понять?
Неужто растет, будто стайка промокших опят,
на древе, гниющем от корня, от самой земли?
ДОСТУПНОСТЬ ПОЭЗИИ
Поэт понятен только краем звуков.
Он, говорящий прежним языком,
пытается слова найти о том,
что лишь ему доступно средь живущих,
подобно тем алхимикам, кто прежде,
"крылатым львом" обозначая ртуть,
не ведали, что открывают путь,
ведущий к синтетической одежде.
ИЗ ПЬЕРА ТЕЙЯР ДЕ ШАРДЕНА
Пока ползли сырые мхи по камню,
пока росли и падали деревья,
и гнили, в черный уголь превращаясь,
пока шагали твари неуклюже,
с натугой отрываясь от земли,
вода и ветер беглыми руками
тесали остывающие тверди,
работы ни на миг не прекращая,
и возникал над миром настающим
из камня — человечий строгий лик.
Но мимо шли стада зауроподов,
и шелестел крылом археоптерикс…
Вода и ветер не искали смысла —
лик исчезал и появлялся снова
напоминанием о днях совсем иных,
когда двуногий в шкурах и с дубиной
вдруг разглядит свое изображенье.
Как бы предчувствует людей природа,
И, может статься, что не нас одних…
Но ЭТИХ — мы не знаем. И не видим.
НАЧАЛА
Пирамидальных сумерек из камня
почти неразличима первотень,
сходящаяся с прочими въ сълнце.
Мы изгнаны из памяти своей,
и времени бездонные колодцы
наполнились.
НАСЛЕДНИКИ ДОЖДЯ
Осень.
Ночь.
Только пятна размытого света,
и мгновенные вспышки дождя.
К современности сразу сквозь сон не дойдя,
я глаза открываю — в семнадцатом веке.
Время — смутное. Капель полет неизбежен,
безнадежен: сверкнуть — и исчезнуть во тьме.
Это — ночь.
Это — дождь.
Только видится мне:
это — люди, оружны, и конны, и пеши,
всё летят и летят, устремляясь туда,
где ничто не напомнит о свете и веке,
где шумит за окном дождевая вода,
и с трудом после сна поднимаются веки.
В ПОИСКАХ ГАРМОНИИ
Какой-то странный календарь:
за октябрем идет январь,
потом декабрь сердца морозит —
и сразу наступает март,
но не весна сползает с нар,
а лишь ноябрь — дожди да слезы.
О, эти прихоти природы!
Судьбе их не избыть до дна —
едва закончится одна,