К ночи моя собака тоскливо завыла; это был плач обиженного ребенка, коего забыли, обделили ласкою. Я зажалел Черныша, пошел на двор, чтобы успокоить нашего псишку, и едва открыл дверь, потому что снаружи ее подпирали. Это дог подоткнул под порог громадную голову и невольно закрыл выход. Я шумнул на бомжа, велел посторониться: дог нехотя приотодвинулся на пару дюймов. Черныш залился лаем, вскочил на крыльцо, но дог приоткрыл пасть, и я увидел, сколь страшна она. Хозяйские права лайки были ущемлены; обижали хозяина, а она не могла защитить. Да к тому же было занято ее любимое место, самое высокое на дворе, откуда так хорошо все было видно. Если существует на усадьбе собачий трон, господское лежбище, то оно именно у порога, на лестничной площадке, — и он, этот трон, принадлежал по праву Чернышу и вдруг был отнят незваным чужаком с такой уродливой неприглядистой рожей. И как было тут не взняться, не осатанеть. Да тут любой бы на его месте вызверился бы, полез на отпор, схватился не на жизнь, а на смерть. Я почуял дурное; шерсть на загривке у моего Черныша встала дыбом, морда заморщинела, блеснули молодые клыки. Эх, зырянская ты лаечка моя, да мелковата ты для такого зверя, не осадить тебе, не взять власти, ибо против лома нет приема. Чтобы утешить собачонку, снять с ее души накипь, я вынул из холодильника вовсе дрянную косточку, бросил Чернышу. И это было моей ошибкою. Дог скинулся с крыльца за добычею, чтобы перенять ее. И вроде бы такой нескладеха, такой весь развинченный от природы ли, от житейских ли нужд, но он метнулся со ступенек с быстротою молнии и перехватил подачу, казалось, на самом излете, и, не жуя, сунул себе за обвислую щеку, как огромный хомяк, и тут же проглотил. Мой бедный песик взвыл от невыразимой обиды, он даже не взвыл, а подавился бешенством и бросился на ненавистного пришельца, повис на длинном ухе, похожем на грязный вехоть, и, упираясь передними лапами, стал тащить дога на себя, чтобы опрокинуть его. А там, братцы, можно при удаче и вонзиться в шею, достать до черных мясов. А судя по хватке, намерения у Черныша были самые жестокие: собаки в подобных случаях, когда дело касается еды, сразу вспоминают природные волчьи обычаи и становятся безжалостными. Дог не стонал и не скулил, он вроде бы подчинился остервенелой собачонке, понимая свою вину, и, может, хотел ее загладить, но не знал как. Он лишь мотал головою, отрывая Черныша от земли, полоскал, как тряпицу, но и мой юный кобелек был на удивление упорен и ожесточен до крайности. Я даже прижалел найденыша и хотел разнять драчку; но моей услуги не потребовалось. В какую-то секунду дог подмял лайку под себя, крепко помял, прокусив ногу и оставив на шее рваную рану, тут же, сыто, равнодушно зевнул, поднялся на крыльцо и улегся под дверью. Пес-хозяин был унижен дважды в короткое время. Он забрался под дом в сырую мрачную нору и, тоскливо подвывая, как бы напрочь зачеркивая грядущий путь свой, принялся зализывать раны. Два дня он не появлялся из своего схорона, а когда вылез, это был уже другой Черныш — сниклый, с пригорбленной спиною и постоянно виноватой мордой. Глаза у него слезились, корма от меня не принимал, от присутствия пришлеца постоянно вздрагивал, уже не задирал его, не прихватывал за ляжки. Страх завладел им настолько, что даже в коридоре, скрытый от властного кобеля, он боялся укусить сладкую косточку, словно бы чуял подвох. Значит, гипнотическая власть, основанная на страхе, вернее дух ее передается и на расстояние, преодолевая все затворы и запоры. Жена видела эту сценку и сказала укорливо:
— Ну кто же так делает?.. Теперь он взял власть и нам не прогнать его. Да и зачем прогонять? Он такой сильный.
Теперь догом восхищались, признав его особенную власть, а Черныша прижаливали, как несчастное безропотное существо. Женщины обычно боятся силы, но с особенными оттенками, которые трудно передать словами, любят ее; сила покрывает их страхи, придавливает сердечные вихри, не дает душевной сумятице забрать над человеком всю власть, пригнетает мраки. Я не хотел признавать себя за Черныша, но эта снисходительность, с какою жена посмотрела на меня, как бы уравняла меня с псишкой. Так мне показалось, конечно, в ту тревожную минуту и воспринималось особенно обостренно; ведь мы, писатели, оказались вдруг лишними в своем отечестве. Помнится, (ой как давно то было!) — мать, взглянув на меня, худенького, невзрачно одетого в какую-то рыбацкую брезентовую робу, поразившись моему бедному виду, вдруг воскликнула с искренней недоуменной жалостью: