На следующее утро жена пошла отыскивать новый приют дога; но за высокими заборами, куда и комар носа не подточит, разве что разглядишь? Даже новострой, куда был определен бездомный псишко, обнесли временным дощатым заплотом, и разглядеть толком она ничего не смогла; справа погуживал под ветром прихмуренный елинник, с неба покрапывало, с досадою ворчал взъерошенный ворон над куском падали, и в этом диком месте человек со взвихренной душою чувствовал себя особенно неуютно; все ему кажется, что за ним следят, за ним гонятся, чтобы отнять последнее. Мне показалось, что жена вернулась сердитая, расстроенная, как бы обманутая в лучших чувствах; конечно это мы, домочадцы, были виноваты во всем, это мы понудили отдать пришлеца, выгнали из дома, лишили ночлега, немилосердные. Но эти разноречивые мысли кипели внутри, и лишь по косвенным приметам можно было догадаться, что женщину гнетет досада и душевный неустрой.
"Не было бабе забот, так купила порося". Знать своих забот не хватало, чтобы заполнить переменчивое сердце, нужна постоянная встряска, душевный напряг, чтобы, пережив его, впасть в новое оцепенение. Не бывать веревочке без узелков, а бабе без петелек, мужику без дрючки, а дереву без закорючки.
Душе нужна скрытня, а глазу простор. Но здесь, в дачном поселке, средь векового суземка, средь сыри и хмари некуда пробежаться взглядом — и потому живут слухами. Вдруг нашлось множество доброхотов, кто заволновался судьбою бродячего кобеля; и, что любопытно, никого не мучал "праздный" вопрос, а как живут за забором, какие заботы гнетут, что мучает ежедень, словно бы у нас, к примеру, был бесконечный праздник, словно бы заботы обходили нас стороною; и хоть бы из праздного любопытства спросил кто. Значит люди, огнездившиеся здесь, были с иной психологией, мне непонятные, какой-то новой выковки; их не только не волновала чужая жизнь, но они и близко не подпускали к себе, чтобы в своей скрытности обитания находить особенное удовольствие. Особенность каждого, кто однажды заселился в Переделкино, зависела не столько от имен, состояния и положения, сколько от того, с какой тщательностью он замаскировался от чужих поползновений; де, я не встреваю в чужой монастырь, но и ты ко мне со своим интересом не лезь. Это правило как бы входило в неписаный устав поселка, с ним сживались, невольно приноравливая, укорачивая в широте свой характер. Нам еще предстояло пройти эту закалку и настройку. Жене, казалось бы, повезло, можно было сыскать себе товарку, подружку, свойственницу по интересам, и нынешняя бы жизнь не показалась за ссылку. С одной стороны, казалось почетным, что именно мы получили писательскую, крайне запущенную дачу в аренду и этим как бы достигли особой отлички от прочих, и наш статут сразу подскочил вверх; ведь все, жившие в этих местах, казались непосвященным горожанам людьми изысканного сорта, людьми особенными, отмеченными Божьим перстом: это как бы из рыбьей мелочевки ты сразу попадал в разряд важливых и почитаемых и перескакивал в семью пусть и не лососевых, но в сиговые породы точно. Но от жены эти увещевания отскакивали, как от стенки горох; она лишь видела крайнюю бедность жилища, его изношенность, нищету старых, проточенных мышами углов, и по своему, по-женски была права: если муж ее за труды взят в отличку, то отчего это уважение больше походит в насмешку; де, подавись и не квакай, де ты заимел столько, сколько другим и не снилось. Да только жена была оторвана от города и никак не могла срастись с этим местом. И вот случай подноровил, да еще какой; дамы бальзаковского возраста оказались собачницами и сами подруливали к нашим убогим вьездным воротам и торили тропу, хотя никто их не звал. Но интерес их был особого свойства, нами еще не понятый; нас он не касался, обходил стороною, но нам по наивности казалось, что именно наши персоны привлекли внимание, мы вдруг потеряли чужесть, нас признали за своих по каким-то особенным приметам. Хотя мы оставались бедны, но эта бедность приняла иной окрас; мы как бы вошли в сословие обнищавших разорившихся дворян, коих принимают в дом не за богачество, но за породу; и посмеиваются изтиха, и говорят через губу, но отказать не смеют. Это я придумал, наверное, скрашивая жизнь, а на самом деле все обстояло по другому; мы оставались чужаками, смутно угадывая это. Мы не были людьми касты, слоя, сословия, кагала, ватаги, мы жили сами по себе, вроде бы подчиняясь власти во всем, но и не признавая ее внутренне, — вот за это и должны были платить. Нам было трудно от своего одиночества и вместе с тем хорошо, душевновольно, и в таком вот состоянии, мне думается, живут множество русских людей, погрузившихся в себя, ушедших в себя, как в свою церковь; мне думается, что подобных нам людей на Руси десятки миллионов; они как-то примирялись с прежней властью, но к новой прирасти им уже не суждено. И вот те, кто нагло, воровски завладели престолом, ждут, чтобы поскорее вымерли подобные нам; и только тогда придет уверенность в безнаказанности подлейших поступков, что были совершены. Мы были свидетелями их былого пресмыкания пред начальствующими, и потому их новое положение, их возвышение казались неполными и временными. А с подобным чувством жить трудно, почти невозможно, ибо все преимущества, все кастовое благополучие съедает страх...