Однажды дог взломал и ворота, оторвав клыками тесины; последние рубежи пали, все наши усилия были исчерпаны, и мы сдались на милость победителя, всем своим видом выказывая покорность. Пришлый кобель стал за хозяина; не видя от нас положенной еды, он дожидался кормильцев со стороны, уже приладившись к распорядку и чуя, когда к воротам придут сердобольные женщины. Мольбы мои к участливым дачницам оставались безответными, и я мстительно думал, как настанет драматическая минута и дог, неведомо за что озлобясь на кормилицу, ухватит ее за тощую ляжку или морщиноватое запястье. Нет, эти мысли не согревали душу, они возникали против моей воли и напоминали мысли русского люда, что насылали лиха на своего седатого, безжалостного в угаре власти президента, разглядев в его беспалой руке роковой знак для всей страны; добрые поселяне, они тоже стыдились своих желаний, хотя и кричали, взывая в небо с деревенской лавицы, де, пусть его затряхнет сатана, пусть загрызет лихоманка, заест сердечная гнетея; пускай Господь нашлет на него земного суда, и не где-нибудь, но на Красной площади, на Лобном месте, где в старые времена казнили самых лютых разбойников. Ведь когда выливаешь из себя темное, то как бы освобождаясь от грязи, оставляешь в душе место для чистого. Вот помри бы Ельцин при этих воплях русских крестьян, то плакать, рыдать, как по Сталине, они, конечно, бы не стали, но и проклятия бы позабыли иль задавили в зубах. Уж таково русское племя. Вот и я вроде бы сулил тем милостивцам жестокого отмщения, но и боялся его, не хотел его, хотя бабехи вместе с догом завели над нами какую-то странную нечистую игру; словно бы по их наущению и забрела побродяжка в наше подворье, чтобы навести тень на плетень...
Вытеснять дога с усадьбы уже не было сил; жена смотрела на приблудного в окно с невыразимой тоскою и злобою, и все то теплое к сироте, что жило на сердце, вдруг куда-то истлело, словно и не живывало там. Женщину угнетала безвыходность обстоятельств, ей хотелось, чтобы все как-то разрешилось само собою без особых усилий и нервных затрат, а извне помощи не приходило, и потому все недовольство перекладывалось на меня. Значит, жена лишь временно смирилась с невзгодью, а сама меж тем собиралась с мыслью, как разрешить неожиданное дело. Да и сама-то прохудившаяся жизнь с множеством мелких дел, что, как рыбы-пираньи, объедали весь смысл бытования, отталкивала саму возможность примирения иль бессмысленной траты сил на случайно возникшее, чему не находилось слов; оставалось лишь ждать помощи, которая непременно придет, если набраться терпения. Деспот, однажды свалившийся на голову, должен был пасть, непременно обрушиться и разлететься на куски, как глиняная языческая баба и изветриться в прах. Но нет хуже, чем ждать и догонять; для этого нужно особое состояние духа, коего женщина лишилась вдруг, и вся ее сердобольность обратилась в свою противоположность; кажется, даже секунда промедления грозила смертью иль небесной карою... Но что хочет женщина, того хочет Бог; так внушено нам с детства, словно бы матриархат по-прежнему властвует на земле.
Убегая от немого вопроса, застывшего в глазах жены, я выходил на крыльцо. Там меня ожидал дог; он смотрел с укоризною, чего-то безмолвно требовал, и мне было жаль его. Странное дело: кем-то невидимым творилось худо, а мне надо было разрешать его, я оказывался ответчиком за чужие злые деяния; будто это я садил белобрысого дядьку с переломанным носом на престол, будто это я ограбил народ средь бела дня, вынув из кармана последнее, да еще и плюнув туда с насмешкою, будто бы я сжигал прилюдно свой партийный билет, чтобы с прочими партбоссами опустошать банковские сейфы; народ горбатился, а эти красноносые гуси спокойно, с наглостью поклевывали рассыпанное с воза зерно, набивая ненасытный зоб. Была у власти порода зевластых и зебрастых, сменила их порода зобастых...
Почему я чувствовал вину пред бродячей собакою, которая все свое неустройство переложила на мои плечи, при всем том домогаясь от меня какой-то любви? Странные нынче пошли палачи; он мне готовит веревку, а я должен его умолять, чтобы намыливал погуще. Внутренне я непрестанно поскуливал, словно бы во мне заселился сиротина-щенок. Да я и на самом деле, как и многие мои друзья литераторы, оказался жалконьким щеней, выкинутым на мороз, тем самым Му-Му, коего сердобольный демократ, обокрав, вез по речке топить. Как писатель, я знал, как надо оборониться и спасти других в отчаянные дни; но, как слабый человек, я был не готов даже к ничтожнейшему практическому делу. Поэтому все мои знания теряли всякий смысл, и я плелся где-то позади всех, лишь подсчитывая всеобщие убытки и потраты. Мое-то смешное дело не стоило и гроша ломаного, и сейчас, когда я пишу эти строки, они мне кажутся вымученными и надуманными, как и сама простенькая житийная история. Но если в ночи она разрастается до масштабов вселенских, значит в ней есть скрытый, не совсем явленный повод для анализа, для исповеди, хотя текст невольно выпадает из литературного жанра. Конечно, я колебался, браться ли за перо, ибо не во всяком происшествии есть закваска для прозы; но бродильное семя есть безусловно в самом ничтожнейшем событии, только как на него взглянуть, под каким лучом света.