Странный сюжет, не правда ли? Сегодня, когда исторический оптимизм, настоятельно рекомендуемый государственной идеологией, так отчетливо сочетается с заложенным в человеческой природе чувством "все будет хорошо", когда зеленого цвета лакмусовая бумажка все время напоминает о стабильности, а классовые противоречия волшебным образом устранены, — при таком положении вещей Вл. Маканин пишет немодную сегодня антиутопию...
За что мы любим Маканина? Не за то ли, что, являя в своем творчестве острую социальную озабоченность, он умеет отследить глубоко запрятанные фантомы нашего "коллективного сознания", выставить их на белый свет в виде совсем не страшной беллетристической реальности? Тем более что Маканин очень расчетлив и отнюдь не собирается отпугивать читателя каким бы то ни было эстетическим экстремизмом. Не то что не может, просто не хочет идти до "последнего предела чрезмерности", как это делает его собрат по литературному поколению Александр Проханов в новом романе "Господин "Гексоген"".
На повесть Александра Титова "Жизнь, которой не было" ("Новый мир", 2001, № 8) я обратил внимание сразу, как только она появилась в печати. Любопытная тема, точнее, тон изложения этой темы. Художественный уровень, несмотря на блестящую редакторскую работу, абсолютно средний, почему я и не сказал о ней в более ранних обзорах. Я не учел того обстоятельства, что коллеги-критики с поразительным радушием и бесстыдством готовы делать из мухи слона; это конечно минус мне в моей работе.
Напоминание о повести А.Титова не заставило себя ждать, это была пространная рецензия Павла Басинского в "Литературной газете" (2001, № 36). В ней критик сначала расшаркивался перед Б.Екимовым, но не столько галантности ради, сколько для того, чтобы выстроить хотя бы малый ряд, придать тем самым вес своему "главному" герою. "...Читая его, невольно поражаешься, какое же точное художественное (выделено автором. — И.К.) перо у этого по всей вероятности провинциального журналиста, как дивно описаны все эти деревенские посиделки, пьяные пляски под балалайку, как прочно схвачены индивидуальные жесты героев, их мимика, бытовые краски. Это и после Бунина с Замятиным не стыдно читать".
Начитавшись про "пьяные посиделки" и "игры под балалайку" ("Играй, балалайка!"), критик не задумываясь определяет повесть как образец деревенской прозы, литературного направления 60-70-х гг. Между тем это самая грубая ошибка, которая при рассмотрении данного произведения могла быть допущена; если, конечно, это не сознательный подлог. А использование в повести деревенского антуража только подчеркивает всю ее противоположность деревенской прозе.
Деревенская проза — это авторы, чьи художественные оценки и образы несут в себе впитанную с молоком матери этику и эстетику деревенского уклада. Это искусство целого, воссоздающее собой органичный мир деревенской жизни ("Привычное дело", "Кануны", "Последний поклон", "Мужики и бабы", "Прощание с Матерой" и др.), зрение, способное охватить всю панораму описываемой реальности и передать ее составляющие в пропорциональном соотношении.
Юрий Казаков, горожанин по происхождению, в иных рассказах умел вжиться, вчувствоваться в специфику деревенской жизни и показать эту жизнь целостной. Он стоит гораздо ближе к деревенской прозе (я имею в виду не столько даже хронологически, сколько по психологическому содержанию), чем новомировский найденыш.
Деревенская проза ныне если где и представлена, то не на страницах "Нового мира", сегодняшней эстетике которого она просто чужда, а в "Нашем современнике", в произведениях старых провинциальных авторов. Пусть это сочинения, написанные скорее по инерции, бледные по художественному исполнению, они тем не менее в психологическом отношении продолжают деревенскую прозу. А.Титов же как писатель из разряда пьецуховых, основной представитель которых тоже ведь пишет цикл "Лето в деревне".
А.Титов ставит в центр повествования деревенского дурачка по прозвищу Джон (какое прозрачное имя) и на протяжении всей повести крутит его так и эдак, как курицу в гриле, с бесконечными повторениями. Все остальные лица и события служат только сооружением сцены для этого бедолаги, сделавшегося по воле автора кривляющимся шутом, шутом-символом. Утрированная роль Джона-дурачка не может не создавать ощущения искусственности всего происходящего. Не случайно имя такое искусственное — Джон. Не случайно — жизнь, которой не было.