Убегая от немого вопроса, застывшего в глазах жены, я выходил на крыльцо. Там меня ожидал дог; он смотрел с укоризною, чего-то безмолвно требовал, и мне было жаль его. Странное дело: кем-то невидимым творилось худо, а мне надо было разрешать его, я оказывался ответчиком за чужие злые деяния; будто это я садил белобрысого дядьку с переломанным носом на престол, будто это я ограбил народ средь бела дня, вынув из кармана последнее, да еще и плюнув туда с насмешкою, будто бы я сжигал прилюдно свой партийный билет, чтобы с прочими партбоссами опустошать банковские сейфы; народ горбатился, а эти красноносые гуси спокойно, с наглостью поклевывали рассыпанное с воза зерно, набивая ненасытный зоб. Была у власти порода зевластых и зебрастых, сменила их порода зобастых…
Почему я чувствовал вину пред бродячей собакою, которая все свое неустройство переложила на мои плечи, при всем том домогаясь от меня какой-то любви? Странные нынче пошли палачи; он мне готовит веревку, а я должен его умолять, чтобы намыливал погуще. Внутренне я непрестанно поскуливал, словно бы во мне заселился сиротина-щенок. Да я и на самом деле, как и многие мои друзья литераторы, оказался жалконьким щеней, выкинутым на мороз, тем самым Му-Му, коего сердобольный демократ, обокрав, вез по речке топить. Как писатель, я знал, как надо оборониться и спасти других в отчаянные дни; но, как слабый человек, я был не готов даже к ничтожнейшему практическому делу. Поэтому все мои знания теряли всякий смысл, и я плелся где-то позади всех, лишь подсчитывая всеобщие убытки и потраты. Мое-то смешное дело не стоило и гроша ломаного, и сейчас, когда я пишу эти строки, они мне кажутся вымученными и надуманными, как и сама простенькая житийная история. Но если в ночи она разрастается до масштабов вселенских, значит в ней есть скрытый, не совсем явленный повод для анализа, для исповеди, хотя текст невольно выпадает из литературного жанра. Конечно, я колебался, браться ли за перо, ибо не во всяком происшествии есть закваска для прозы; но бродильное семя есть безусловно в самом ничтожнейшем событии, только как на него взглянуть, под каким лучом света.
Неожиданный случай свел меня с Виктором Анпиловым; человек незаурядный, сметливый, с журналистской хваткою, он безо всякой насмешки выслушал мою историю и вдруг сделал вывод, полностью совпадавший с моим; тертый калач, дар водителя навостривший на уличных баррикадах, средь людей-простецов, он уловил схожесть моего положения с режимом, что воцарился в России; лиса демократии сначала запросилась на порог, а после — и самого хозяина вымела прочь из дома, установив в избе уже свой тиранический порядок.
— Ха-ха! — воскликнул он поначалу. Бедный русский писатель подпал под самозванца-тирана! А знаешь, как с ним можно справиться? Ты его из ружья. И все! И все вопросы сразу сняты. Слушай, забрел бродяга в чужой двор, попросил еды. Его вы, конечно, пожалели. И вот вам деспот, и вы уже никчемные твари, он над вами издевается. И как в таком случае изволите поступать? Уговоры бесполезны, вы под замком, детей нельзя выпустить на улицу, государство не хочет за вас заступиться. Значит надо обороняться, товарищ Личутин! Надо брать в руки ружье. И баста.
Маленькое, личное, семейное происшествие он вдруг оценил, как вселенскую драму и оказался провидчески прав. Ибо для моей семьи эта странная история покрывала даже весь ужас, царящий в Росии. Конечно, в лице Анпилова появилось несколько резонерское, не хватало лишь взмаха руки пред толпою; но во взгляде-то была искренняя человеческая жалость, а в хриплом голосе жила теплота участия. Но первую сполошливую мысль он тут же отмел; оказывается, люди в мыслях бродят одними тропами и бередят сердце похожие чувства, несмотря на всю непохожесть свою. Анпилов же не знал, что я уже хватался за ружье и был полон самых злодейских замыслов.
— Знаешь, так не пойдет, — сказал Анпилов. — Сразу по поселку разнесут, что писатель Личутин, записной русский патриот, убил собаку, что он злодей законченный, что с ним рядом и сидеть-то страшно. Я к тебе пошлю своего человека, и он все устроит, сыщет собаке приличное место и кормежку.
Анпилов с крыльца, как с уличной трибуны, оглядел дога, оценил его стати; по своей независимости они были чем-то похожи: палец в рот не клади — откусят, хотя внешне вождь больше смахивал на московскую сторожевую, траченную в уличных передрягах. Годы, конечно, не обошли стороною и Анпилова, соскребли мальчишеское, пооттянули брылья, опушили сединою голову; он уже не так походил на того московского Гавроша, что в девяносто третьем будоражил люд и зазывал от кухонной плиты на улицы; но и посейчас он разительно отличался от черни, заполонившей дачные райки, будто все здесь было полито медом и заполнено манной кашею.
— Слушай, Личутин, напиши философский рассказ. Это будет замечательный рассказ. А я к тебе своего человека подошлю, и он все уладит. А то писатель с ружьем… Нет. Это несерьезно. Ты, главное, не переживай и выбрось все из головы. Честное слово, я все улажу на этих же днях.
И верно, вскоре приехали; Василий Васильевич своей улыбчивостью и подтянутостью, предупредительностью манер походил на партайгеноссе из старых картин; его соратник пыльностью седоватой шевелюры и жестковатостью сухого, как бы прокаленного лица напоминал кадрового революционера-оратора подпольных времен, выехавшего под Москву на маевку. Я с первого взгляда понял, что это свойские замечательные ребята рабочей кости; я и сам был из этого племени, и мне не надо было отыскивать для объяснения каких-то особенных доходчивых слов.
Подогнали машину, распахнули заднюю дверь, словно зазывали жертву в воронок. Вот она немая сцена: дог, возлегающий на крыльце, как на троне, а у подножья двое дерзких, возмечтавших о свободе. "Несчастные глупцы, на кого поднялись! Да я сейчас живо намотаю ваши жилы на кулак и выдерну из рабьего несытого тела. Эх, знать, мало вас мяли в мялках и перетирали в жерновах, если пустыми бреднями замутили пустые свои головенки!" — дог сладко зевнул, широко раззявил пасть, сронил на лапы ошметок слюны. И только приготовился снова уложить телячью башку на подставленные лапы, как тут же встрепенулся, глухо зарычал, словно в груди раскатилось каменье, поднялся на лапы.