Виктор Петрович Астафьев, очевидно, тоже не мог жить без противоречий. Таков характер, такова была эпоха, выработавшая этот характер. Когда он закусывал удила, то уже ничто и никто не могли его остановить. Разве что он сам потом, опомнившись, утишивал себя. Вот и в записях последнего времени Виктор Петрович брал все более высокую христианскую ноту смирения, не отказываясь ни от чего сделанного и сказанного, но и не педалируя, не подтверждая свои былые проклятья. Мол, Бог рассудит… Бог и на самом деле рассудит. Ветер унесет пену бешеного прибоя, а погружаясь в глубину наследия, оставленного нам всем Астафьевым, мы с неизбежностью увидим замечательного русского национального писателя, творящего по русским классическим канонам и утверждающего вечную связь человека и природы, увидим моралиста и патриота земли русской. Пусть последние годы мы слышали брюзжание Виктора Петровича по поводу патриотизма, этим он тоже оказался схож с Львом Николаевичем Толстым, назвавшим в конце жизни в беседе с одним из зарубежных журналистов патриотизм — последним прибежищем негодяев. Но во всей великой русской литературе, пожалуй, нет ничего более патриотического, в самом прямом смысле этого слова, чем "Война и мир". Так и в прозе второй половины ХХ века мало найдется художественных творений, столь последовательно защищающих и русскую землю, и русский народ, как это делает Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и в «Царь-рыбе». Трудно найти еще такого же пламенного реакционера, защищающего вечные консервативные ценности от современной цивилизации. Разве его «Людочка», "Кража", "Конь с розовой гривой" и даже "Печальный детектив" это не горькое повествование о том, что теряет человек, разрывая с традициями своего народа? Вот уж кто никогда не был ни космополитом, ни интернационалистом в своей художественной прозе, так это Виктор Астафьев, что и прорывалось в его рассказах и письмах. Что прорывалось в отношении к нему, даже позднему, нашей либерально-космополитической интеллигенции. Помню, когда я не так давно приезжал в Красноярск на юбилей к своему другу Олегу Пащенко, заходил и в редакцию либеральной газеты, где работали старые мои приятели еще по Литературному институту. Слово за слово, естественно, заговорили и о Петровиче. Как я и предполагал, в либерально-еврейскую интеллигенцию Красноярска Астафьев не вписался, там его по-прежнему, несмотря на все метания и оправдания, не принимали. Чужой он им был всем своим менталитетом, всеми повадками, всем нравом. А представить в каком-нибудь салоне мадам Ширман его супругу Марью Семеновну мы (и левые и правые) при всем желании не могли. В результате все последние годы Виктор Петрович был в удручающем одиночестве. Почти от всех своих былых учеников и друзей он сам отошел, упрекая их в некой красно-коричневости, а к другому берегу все равно никак пристать не мог, не подпускали. И писем Эйдельману не простили: не та среда, там прощать не умеют, и, главное, прозу-то русскую корневую все равно перечеркнуть не могли. Даже в "Прокляты и убиты" углядели они ненавистного для Астафьева комиссара Лазаря Исаковича Мусенка, «человека-карлика», да и любимых писателем шпанистых Булдаковых и Шестаковых наши либералы тоже на дух не выносят. Чего же им в Астафьеве ценить? Разве что возможность использовать в своих расстрельных письмах его подпись? И то в печально-знаменитом "Раздавите гадину" поставили последним, без всякого алфавита, и, как меня уверял его близкий друг, без согласования с писателем… Ну да не о либералах речь. Им место в прозе Астафьева давно определено было, еще в «Царь-рыбе».
Много думал о его одиночестве, лишь усиливающем его же позднее остервенение. Бог ему судья, но почему-то ему быстрее, чем кому другому, многие им обиженные или зло задетые легко прощают, а особенно сейчас, после его ухода, все лютования и наговоры. Любовь к его героям, любовь к его слову пересиливает противоречия. Значит, так надо было ему самому. Чисто по-русски вырвалась в годы перестройки из него размашистая максималистская неукротимость. И дело не в идеологии, не в антисоветизме. Все понимали, что его размашистый разрыв с привычным ему миром связан не с желанием порвать с надоевшей советскостью. По крайней мере не столько с этим желанием. Он бы легко ужился на нашем патриотическом политическом и литературном пространстве и в новом антикомиссарском облике. Не думаю, что своим антикомунизмом он удивил бы Игоря Шафаревича или Михаила Назарова, Дмитрия Балашова или Илью Глазунова. Не думаю, что политически он оказался правее Дим Димыча Васильева или Александра Баркашова. Нет, и политически и эстетически Виктор Петрович оставался бы в нашем культурном и литературном мире при всех своих метаниях, разве что стал бы еще одним героем неукротимого Владимира Бушина. Ему нужен был разрыв тотальный, со всем своим былым пространством. Опять же, как Лев Николаевич Толстой, но только задолго до смерти, он сам ушел со своей мистической Ясной Поляны в иное, чужое пространство, ушел от своей почвы…
Поговаривали о чрезмерном тщеславии, о надеждах на Нобелевскую премию. Не верю. Во-первых, ясно было, что писем Эйдельману в таких случаях не забывают. Все-таки такого прямого выпада не было ни у Распутина, ни у Белова, ни у Шукшина, ни у Куняева. "Что написано пером, то не вырубишь топором". Во-вторых, не такой уж расчетливый характер у Виктора Петровича был, по-мужицки еще схитрить мог, но вести глубокую закулисную стратегию не сумел бы при всем желании.
Значит, что-то наболело изнутри. Ему надо было именно так размашисто, по-русски порвать со своей литературной братией. Может, так же наотмашь рвал и Ельцин со своим коммунистическим политбюровским прошлым, а заодно и со всей страной. С державностью, с государственностью. Пропадать, так с музыкой! Все тот же русский максимализм.