Выбрать главу

И наконец — крайний случай распада мифологически идеального Пушкина — записка "О народном воспитании". Пример откровенного приспособленчества. Ай да Пушкин!

Миф: поэт умней царя. Царь думал приручить поэта, заказав официозный текст, а поэт даже в официозе сумел протащить заветные идеи.

Разрушение мифа: заветные идеи так упрятаны в идеи заказанные, что не поймешь в тексте, где свое, а где чужое. Заказчик понял, что исполнитель пудрит ему мозги. Выходит, что царь умней поэта.

Мы натыкаемся здесь на проблему, актуальность которой вырастает по мере развития средств массовой коммуникации. Последние пудрят мозги миллионам желающих, причем делают это сплошь и рядом от имени всяких сверхиндивидуальных "органов" (печати, власти и т.д.). Девятнадцатый век вполне осознал эту проблему как принципиально важную (в Средние века вопроса не было, иконописец мог не ставить на иконе своего имени: он был не автор, а "писец", как был таковым и переписчик Писания). Но попробуйте решить, автором ли текста является, скажем, Достоевский, когда он пишет для "Гражданина" статью от имени редакции.

Так что же пишет Пушкин, когда ему предложено высказаться и он знает наперед, чего от него ждут, и решает высказаться именно так, как от него ждут? Он знает, что его читателем будет царь. Но знает ли он, что его читателями будем мы с Дружниковым? И хочет ли этого? Дружников комментирует ситуацию с юмором: не раз Пушкин сжигал написанное; если бы он знал, что мы будем с таким усердием изучать все, что ему пришлось написать, он сжег бы куда больше.

Но раз уж записка о народном воспитании до нас дошла, мы извлекаем из нее урок пушкинской тайнописи. Пишет одно, думает другое... Классическое двоедушие? Да, а по-современному — двоеречие. Или, как формулируют психологи-бихевиористы, ситуационное поведение. Система самоцензуры, спасительная для интеллектуала ХХ века, заброшенного в невменяемый мир, и особо ценная — для русского интеллигента, над которым висит невменяемая власть. Сам Дружников в романе "Ангелы на кончике иглы" пересчитал и описал все варианты этой мимикрии в условиях позднесоветской жизни. Вот что предвидел (и смоделировал своим поведением) Пушкин за полтора века до диссидентов-отказников!

Нет вопросов?

Есть один — лирический. Как к этому ситуационному поведению относиться?

Когда Дружников исследует этот феномен на примере современного писателя (очерк "Судьба Трифонова" — о цене, которую платит автор, чтобы все-таки пробиться к читателю, пусть даже согнувшись, скрючившись, — сплошные компромиссы, умолчания, полуправда-полуложь, которую Дружников выявляет не только в ранних "Студентах", но и в позднем "Старике") — он пишет о Юрии Трифонове вроде бы с пониманием, но подавляя раздражение. Пушкин же, давший нам первый наглядный урок такой лжи во спасение, вызывает у него сочувствие, граничащее с плохо скрытым восхищением.

Почему?

Потому что пушкинский урок — первый. Потому что Пушкин отсчитывает от "нуля" к бесконечности, и двоеречие в его случае предстает как "мультиречие", а лучше сказать, как испытание бесконечного богатства подтекстов. Потому что святым на Руси все равно не дадут стать, и идеал наш — грешник, который покается и тем спасется. Философы русские подхватили эту народную мудрость: у нас честных нет, зато все святые.

То есть святые — в потенции, в идеале, в душе. Пока жизнь еще не схватила эту виртуальную душу с какого-нибудь "боку".

Уникальность Пушкина в том и состоит, что он, находясь у нас в начале всех начал и при пересечении всех маршрутов от бесконечной древности к бесконечной будущности, знаменует эту бесконечность перспектив. И поэтому он неотразим, сколько бы страшной правды мы про него ни сказали.

Есть один способ убить пушкинское обаяние: прицепить его к чему-то одному, конечному. Когда же фантастическим образом он оказывается прицеплен ко всему, объем и масштаб явления сохраняется даже в бесконечном накручивании профанаций. Разумеется, при этом все время хочется очистить от них истину. Прочесть ее "с нуля".