Выбрать главу

Чья-то тупая воля больше тебя не поймает —

Хотя бы даже своя. Мы более не рабы

Мы пьяные истребители каждой встречной судьбы

Нам претит осмысленность всякой борьбы

Мы красные самураи.

А города, моя девочка, это только ступени

Туда, где никто из нас больше не виноват.

Собаки ловят розовый рафинад,

Ливнем вылетающий из кофейни.

ПРОТИВ ВСЕХ

Ревизия нагрянула — и снова

Знакомой серой в горле запершит.

Нам подбивают гвоздики в подковах,

Диктуя лошадиный алфавит.

Учения в распутице весенней:

Война идей, и дым пошел на дым.

Но, скорчившись от перенапряженья,

Сквозь хлюпающий рокот различим,

Что даже здесь, едва приметно, — дышит.

А значит, хочет. Значит, надо ждать,

Чтоб и венцы, и дерево, и крыша.

И жизнь прожить, и голос не отдать.

НА КЛАДБИЩЕ

В час полуночи истошный

В час молитвы и борьбы

Сквозь крапиву осторожно

Раскрываются гробы.

Восстает мужик шатаясь

С безобразьем в животе

Вялой тушей прогибаясь

Повисает на кресте.

А другой копаясь в теле

Изучает свой плеврит

Кости мне осточертели, —

Беспокойник говорит.

Между плит чума витает

Над веночками паря

Новоселов завлекает

В полубогие края.

Мне не нужно гроба мама

Ежли буду помирать

Заверни и в землю прямо

Так покойнее лежать

Тело гадам и червяшкам

Будет кашка хороша

Изойдет водою кашка

Успокоится душа.

СЛУЖБА

Стою у кассы угрюмый как и все с утра

Гоняю в полости рта остатки ячневой каши

Мимо поезд фирменный называется Сура

Мне издевается занавесочками полосатыми машет

Со службы еду в созерцание дев погружён

Искренне удивляясь какого понимаешь живу ещё

Мимо поезд фирменный по имени Узбекистон

Обходя слева в рожу гудит торжествующе

Пустите меня закрыться уткнуться в свою нору

Спокойно утром и вечером ходить своею дорогою

Плевать что не приласкаю вздорную Бухару

Что даже Пензу покорную едва ли уже потрогаю.

* * *

...…улыбаясь Вам прoмеж колес

Это Ромов лежит у обочины,

Головою в кровавом песке.

И дела его, в общем, окончены,

И мозги его невдалеке.

Вслед за шляпою ветер кидается,

Побрякушкой доволен вполне.

А красавец ещё улыбается,

Распластавшись навстречу волне.

Рядом крымские душные улицы,

Рядом пляж. Куртизанки на нём,

Всполошённые выстрелом, щурятся,

Ищут тучи и думают — гром.

Мародёром-прибоем обшаренный,

Весь облизанный, как леденец,

Упиваясь солёной испариной,

Размышляет шикарный мертвец:

"День настанет, быть может, и встану я,

Отрыгну эту бисову тьму"…

А кудрявая девочка пьяная

Наступила на галстук ему.

АНИЧКА

Пробуют ладонями орех,

Морщатся, под музыку колдуют.

Аничка, закрывшись ото всех,

Уезжает в дырку потайную.

Вот она идет наоборот

По обитым сталью катакомбам

И слепыми пальчиками рвет

С прошлого бесчисленные пломбы

У дверей пресветлые сваты

Лепестки с подошв ее сметают,

В шаге от назначенной черты

Ей чужие слезы утирают.

Смысл ее, беспечно-голубой,

Нарядят к чудесному застолью.

Остальное — выхлопнет трубой,

А потом осыплется в подполье

С глупой цифрой черный мармелад

Остывает в угольном болотце.

Мертвые рыдают наугад,

А над ними — Аничка смеется

НА ГОД ВОДЯНОЙ ЛОШАДИ

Оседлав бегемота в пурпурно-лиловой попоне,

Обстреляем шутихами тучи, чтоб воздух дрожал.

Пусть Никола Угодник сыграет нам на саксофоне

И свое молоко нацедит Богоматерь в бокал.

Наиграемся всласть, напаскудим, как малые дети,

Чтобы маски вспотели и с душ облетела пыльца.

Человечий язык позабыт — мы уже не в ответе.

Все закончилось — и потому нам не будет конца

31 декабря 2001 г.

Виталий Ахрамович ПАВЛИНЬЕ ПЕРО

Кособокая и как бы припертая к невидимости избушка принадлежала старенькому, с лучистым лицом деду. Разноцветными мордами — свекольными, морковными или баклажанными — местные жители воспринимали мысли деда, как Невменяемую Вечность.

Им казалось, что он бессмертен, а потому вовсе о нем и не думали. Некая извечная тыквенность отличала местных от деда. И дед был без лица, а с освещенной отреченностью вместо него. Все знали достоверно, что дед в рот никогда ничего не закладывал и не совал, а у других во рту всегда что-нибудь похрустывало да почавкивало, а в брюхе урчало, как в душе. Оттого все обитатели жили по грядкам или в хлеву: обеспокоенность пожевывания делала соседей непрестанно трудолюбивыми. Дед относился к односельчанам, как к самопоедающей себя репе. Сам же был бесконечно озадачен: в незапоминающей себя юности дед видел раз перо, павлинье перо. С тех пор оно напрочь лишило его простоты и песенности — образ пера чаровал и не отпускал взор его души. Полжизни старательно рубил топором, страдалец, из поленьев копию одолевающего казуса, то самое, потрясшее навсегда сознание павлинье перо. Полжизни рубал дед портрет пера, а потом понял ошибочность своего нутра и приступил иначе. Он поставил перед перекошенным от обреченности крыльцом своей неказистой окраинной избенки узловатую, но свежую, как невеста, березовую культю, сам пристроился на крыльце против, шагах в трех. И весь собрался в единую мысль: он заставлял себя узреть внутри полена павлинье перо. Благодаря усилиям и времени перо внутри полена становилось все отчетливее, а однажды наконец оно так внятно взглянуло своим пронзительно-изумрудным оком изнутри полена, что с дедом сделался катаклизм — он окончательно потерял себя и мир. Отшельником взирал он на зеленеющее око и уже перестал понимать, кто на кого взирает. Тогда случился другой катаклизм. Отшельник ощутил себя тем самым зеленым оком на пере. Весь в себе съежился. И вдруг оказался текучим. И вытек сквозь кружок изумрудности насквозь. Дед обнаружил себя по другую сторону, за поленом, что понять было невозможно... Впрочем, дед никогда не был склонен к пониманию. Его просто озадачил вопрос: "Как быть?", обойти ли чурку своим ходом или протечь назад, как втек.