— Пожалуй, многое тебе показалось, хотя… я чту его как первого художника мира. Первейшего художника…
— Да! Да! Почитаешь его как первейшего, а меня… как? Как последнего? Вот я и хочу сказать, друг мой, что ты презираешь меня… за то, что я давно перестал быть, а лишь кажусь… за то, что я за пятнадцать лет не сочинил ни строчки, за то, что мой стол пуст, гладок и смахивает на лысину, как задница павиана. Ни строчки, ни строчки на столе! — крикнул он жестяным голосом. — А ты… за десять лет выпустил два романа, ты рабочая лошадь, ты — вол, как говорил Бальзак! И вот, вот… куча, кипа… уже страниц двести.
И он рывком, будто толкнули его в шею, вскочил с дивана, ринулся к письменному столу, узкими нервными пальцами брезгливо поворошил, подкинул стопку рукописи, стукнул по разъехавшимся листам кулачком. — Творишь нетленку, сидишь каждый день, изображаешь Эмиля Золя, привязанного к стулу! Нет, ты меня даже бесишь ненасытным честолюбием в твои юные годы! Вожделеешь удивить жаждущих читателей, которым начхать на чудеса словесности! Смешно! В гардеробной хохотали, надевая галоши, как говорится в одном анекдоте! Смешно видеть твои потуги удержаться на ногах. Ты давно уже в милом возрасте и лежишь ногами к двери, а я — впереди… Ха-ха, вот так!..
— Отойди от стола и сядь, гробовщик, — сказал я, чувствуя внутреннее напряжение гнева, но всё-таки стараясь делать вид спокойный. — Сядь, выпей воды и сосчитай до десяти. Это помогает. А я пока соображу — что с тобой стряслось? Откуда такая ярость против меня?
На тонких ногах, обтянутых зелёными брюками, он забегал по моему кабинету от стеллажа к стеллажу, тыча пальцем в направлении книг и потрясая пальцем.
— Все твои шибко известные, знаменитые и прочая романы, все статьи, все интервью, все заграничные издания — всё превратится в пепел и пыль! А ты надеешься, что будут помнить, читать и перечитывать, благоговеть! Через десять-двадцать лет забудут начисто всех! Поголовно! Абсолютно забудут всех — и Толстого, и Достоевского, и Тургенева, а уж про нас, грешных, и говорить нечего! Не надейся, честолюбец! Ничего не останется — ни запятой! "Оставь надежду, всяк сюда идущий!" И Данте — кто его помнит? Два-три засиженных кабинетной молью профессора? А я решил бесповоротно! Ни единой строчки! Уже не могу выдавить из себя и запятой! Не могу — тошнит, воротит, выворачивает блевотиной! Время воров, убийц и лжецов сделало из меня импотента! Импотента от искусства! Я ненавижу эту торгашескую новую Россию! Никто не читает подлинную литературу! Вокруг — пустота. Для кого писать? Для баранов, день и ночь пожирающих глазами, ртом и ушами телевизионное дерьмо? Писать для проституток? Для лавочников? Для куртизан политиков? Да, я импотент — вот точное слово! Впрочем, ты тоже импотент, дорогой мой классик! Твоя слава осталась в другой стране, которой, увы, нет! Смешно, до икоты смешно! Если бы не было так печально! Ты ведь теперь не творишь! Хочешь овладеть красавицей, ан — нет! Где она, красота сущего? Разве не видишь, как испакостилось, извратилось всё? Жалко!.. И даже гадко! Разве ты не чувствуешь, что ты уже не нужен, что ты уже не кумир!..
Он бегал по комнате на тонких злых ногах, узкоплечий, с морщинистым узким лицом, весь заострённый, похожий на лезвие бритвы, и яростно мелькал оскал вставных зубов, голос пресекался и звенел, и мне вдруг показалось, что он истерически закричит, зарыдает сейчас.
Он заражал противоестественной неистовостью, этим несдержанным гневом против меня, и я боялся сорваться, ответить ему таким же гневом, такими же унижающими словами, оглохнув от сердцебиения. Потом я выговорил охрипшим голосом:
— Знаешь… Я не перестану писать до самой смерти. Это моя жизнь. Перестану — умру. Что ж, я буду рад, если после меня останется хоть одна строчка, хоть один абзац… Только всё-таки… скажи, за что же ты меня так ненавидишь? За то, что я живу?
На миг упала в комнату и затопила нас опасная тишина. Он смотрел на меня разъятыми яростью светлыми глазами, из которых катились слёзы, и тяжело дышал.
— Себя! Себя! Себя ненавижу! Себя! И запомни — наши книги сожгут на кострах, на площадях будут сжигать, на кострах! И плясать буги-вуги! Мы не нужны сумасшедшему человечеству! Обществу демократов! И пропадающей России!.. — крикнул он, задохнувшись, и побежал к двери, со всей силы толкнул её и застучал каблуками по лестнице вниз, заскрипел по гравию дорожки в саду. Я вышел за ним следом. Его уже не было.