Волею служебных обстоятельств я в ранге заместителя командира ракетного дивизиона оказался тогда на государственном полигоне в Капустин-Яре. Наш отдельный дивизион стоял здесь лагерем-бивуаком в ожидании тактических учений с боевыми пусками ракет. Вольный скифский ветер гулял из края в край. Он срывал палатки, складывающие воздетые к небу крылья, своими студёными порывами охлёстывал нас в палаточных гнёздах, вырывал из рук концы палаточной парусины.
Тогда-то и зазвучали во мне кузнецовские властно-магические интонации: "Сажусь на коня вороного — проносится тысяча лет"… И хмурая, холодная, безжизненная прикаспийская степь, где нам во что бы то ни стало предстояло выполнить свою боевую задачу, становилась моим Куликовым полем:
Сокрыты святые обеты
Земным и небесным холмом.
Но рваное знамя победы
Я вынес на теле своём.
Я вынес пути и печали,
Чтоб поздние дети могли
Латать им великие дали
И дыры российской земли.
В краткой преамбуле к этой книге значилось, что "поэт идёт от фольклорных образов и мотивов, давая им своеобразную творческую интерпретацию". Но я-то понял, что означало обращение поэта к славянскому фольклору и летописной истории Руси, к языческой мифологии и древним обычаям. Поэт "отпускал свою душу на волю" из тогдашних тоталитарных пут государства. Он исповедовал свою поэтическую веру, органически чуждую догмам марксово-материалистического рая. Стихи в противовес Системе. Стихия — но не Хаос: "Всё розное в мире — едино, но только стихия творит".
Иссушенный официально принятыми в нашем обществе постулатами, я воспринял поэзию Ю. Кузнецова как мощное высвобождение духа.
Чеканная и раскованная вязь-кириллица его стихов находила где-то в глубинах моей души свой генно-корневой отклик. Чудилось, его стихами заговорила сама Память — вековечная и во многом попранная у нас. Поэт чутко вслушивался в шорохи и шёпоты, интонации и боевые кличи наших прославленных скифско-сарматских и варяжско-славянских предков. Языческие боги и духи, герои летописей и былин, трансформируясь в сознании поэта, органически сливались с представлениями о собственной поэтической вере. Так возникает у него Пустынник: "Когда подымает руки — мир озаряет свет. Когда опускает руки — мира и света нет". Так "воскресает великий мертвец", что "небесную молнию ловит в богатырскую руку свою и навек поражает змею", воссоединяя концы с началами. Молния, пригвоздившая змею, становится посохом:
Древний посох стоит над землёй,
Окольцованный мёртвой змеёй.
Каждые сто лет воскресает Пустынник либо великий мудрец. Снова и снова ищет он свой посох, чтобы продолжить круговорот времён…
В контексте многих стихотворений поэт переосмысливает миф о Перуне — боге грома и молнии, верховном в пантеоне варяжско-славянских богов, поражающем змееподобного Велеса — скотьего бога славянского демоса. Впрочем, поэт старается не называть имён богов и божественных мудрецов. Ему важен сам дух божественного. И, по всему, горько ему, что его-то и нет в обществе, не помнящем родства, "где в храме забытого бога, подкравшись, закрыла лоза".
Я понял, что Ю.Кузнецов из тех, кто не сотворит себе кумира, он сам из плеяды поэтов-пророков, и он — вопреки, наперекор всему. Вместе с тем очевидно, что ему близки по духу православные святые, вдохновляющие его своими духовными подвигами. Так среди безымянных персонажей, похожих на привидения, вдруг "возник предрассветным плодом народного духа" святой Сергий Радонежский, духовный пастырь Битвы Куликовской.
Далеко не равнодушен поэт и к персонажам мировых трагедий. "Отдайте Гамлета славянам!" — невольно восклицает он. А что как заговорил в нём ген древней славянской крови? Ведь варяги — родичи князей Рюриковичей — с берегов Варяжско-Балтийского моря, были не только нашими предками, но и предками скандинавов (датчан в том числе). Это у нас варяги, смешавшись со славянами, стали русью — факт исторически доказанный, пусть и небесспорный.
Впрочем, и Гамлет у Ю.Кузнецова мелок в сравнении с исполинской статью тех, кто вынес на Руси лихолетья двадцатого века: "Зачем вам старые преданья, когда вы бездну перешли?!"
Меня завораживали необычные художественные приёмы у поэта, что сродни были древним боевым обычаям и языческим ритуальным действиям: "Чья, скажите, стрела на лету ловит свист прошлогодней метели? Кто умеет метать в пустоту, поражая незримые цели?" Каждое слово, каждый жест поэта закономерен и естествен в области Духа. А его знаменитое: "Я пил из черепа отца за правду на земле"! Уже потом, следя за творчеством поэта, узнал я, что эта метафора эпатировала поэтический бомонд, который, скорее всего, не отличался внимательным отношением к истории предков и поверхностно воспринял эти строки как намеренный эпатаж. Здесь же, на самом деле, воскрешённый поэтом дрвений скифский обычай переосмыслен и освящён трагизмом собственной судьбы.