"Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет" — это ведь про Пушкина было сказано, и сказано было от сердца, с любовью. А "от головы", рассудочно, Александра Сергеевича, конечно, придется трактовать иначе: хоть "нулевым", хоть "демифологизированным", хоть каким угодно еще. У одного из пушкинских персонажей, по-своему причастного к проблеме "гения и злодейства", тоже вначале было искреннее желание всего лишь "поверить алгеброй гармонию", а раз не получилось в случае с конкретным Моцартом (речь, разумеется, идет не о реальном венском композиторе, а о пушкинском образе) — тем хуже для всех…
Лев Аннинский пишет: "Перенесясь "под небо Шиллера и Гете", сходное ощущение неуловимого всетождества вызывает у меня фигура автора "Фауста"… Гете… равновелик "всей" немецкой культуре, а начнешь вытягивать по ниточке — вдруг исчезнет, как клубок". Следовательно, и Пушкина критик считает (и справедливо!) в какой-то мере "равновеликим" всей русской культуре. Не случайно ведь оговаривает в самом начале своей статьи: "…Дружников атакует миф как таковой. Пушкин в данном случае — …материал особой важности. Ибо пушкинский миф — один из базовых, основополагающих, системообразующих в русской культуре. Миф как таковой Дружников ненавидит". На мой взгляд, здесь необходимо уточнение — Дружников атакует и ненавидит вовсе не "миф как таковой", а именно "русский миф". Ведь ничего против "немецкого", "французского", "английского", "американского" или же любого иного мифа этот "профессор-славист" не написал и, наверное, никогда не напишет. Своя рубаха к телу ближе.
Однако Лев Аннинский такого уточнения почему-то не сделал. Видимо, для него и "мифотворчество", и "мифоборчество" — не более чем своеобразная интеллектуальная игра с равными шансами на выигрыш у соперничающих сторон. "Выражаясь по-гречески, мифомахия и мифомания друг без друга не живут. И хорошо знают друг друга. То есть знают, что и те, и другие "в какой-то мере правы"…". Но если понятия "мифомахии" и "мифоборчества" синонимичны, то "мифомании" и "мифотворчества" — нет. "Мифомания" — скорее, увлеченность, одержимость мифом, склонность, но уж никак не мифотворчество.
Да и социальные функции мифа совершенно иные. Понятие "мифа" вовсе не сводится к какой-то иллюзии, индивидуальной либо общественной. Напротив, миф выступает как системное и образное воплощение того уникального опыта, который присущ любой более-менее устойчивой и замкнутой общественной системе, от семьи до государства и народа. Миф, собственно, предназначен для "пересказа", "предания", трансляции этого социального опыта прежде всего. При этом образы, на которых строится миф, не обязательно должны относиться к сфере эстетического знания — они вполне могут быть и предметно-логическими, как большинство современных "научных" мифов. Но это уже, как говорится, совсем другая история.
Здесь важнее другое — разрушение одной мифологической системы неразрывно связано с утверждением другой. "Чистого" мифоборчества поэтому не бывает. Так что Юрий Дружников, ненавидя и атакуя "русские мифы", просто торит дорогу мифам нерусским. А уважаемый Лев Аннинский почему-то пытается увидеть в этом какой-то иной смысл, вопрошая: "Что же, так вот и верить во все те пошлости и глупости, которые писались о Пушкине в 1865-м, 1880-м, 1937-м, 1999-м? Это что, тоже правда?" А правда ли то, что в указанные, а равно и в неуказанные уважаемым критиком годы о Пушкине писались только пошлости и глупости? И если не только, то что мешало или мешает автору отделять зерна от плевел?
Но Аннинский — уже о другом: "Да. Это правда нашего (нашего? — В.В.) безумства, и это тоже мы. Это реальность нашей мифологии. Это наши ветряные мельницы. И потому внутри нашей насквозь мифологизированной реальности непременно должны появляться рыцари "очищенной истины", которые будут эти мифы крушить. Иными словами, в пушкинистике должно быть место Дружникову…" Кто спорит — конечно, "на свете места много всем". Другой вопрос, каково это место и как относиться к людям, его занимающим. Называть их рыцарями "очищенной истины", Дон Кихотами — или как-то иначе, более подходящими для дружниковых словами?
Петр Калитин О РУССКО-ЕВРЕЙСКОМ ТОЖДЕСТВЕ ИЛИ АБСУРДЕ
Вот уже более полугода прошло с момента появления на книжных прилавках России постоянно первенствующего интеллектуального бестселлера "Двести лет вместе" — число его продаж, судя по всему, давно превзошло пятидесятитысячную отметку и продолжает неуклонно увеличиваться каждый день. Уже одно это, пусть и маркетинговое, обстоятельство должно было бы вызвать самое пристальное внимание со стороны наших аналитиков, публицистов, а также специалистов по русской идее. Ведь что получается? — сегодняшняя образованная и, если хотите, интеллигентская Россия вдруг не менее дружно, чем во времена горбачевской перестройки, набрасывается и прочитывает буквально за день-два книгу, посвященную обстоятельному показу двухсотлетней совместной жизни русского и еврейского народов — почему? Почему именно такая тематика объединяет в феноменальном и неподдельном интересе к себе и левых, и правых, и центристов — всех, кому еще хочется остаться мыслящими россиянами??
Конечно, дело не в имени главного редактора этой книги А.И.Солженицына, вернее, не просто в нем. За последние годы единственный оставшийся в живых лауреат Нобелевской премии по литературе среди русских писателей достаточно отстранился от интеллигенции как несомненный классик, но главное — как вполне предсказуемый автор. И вдруг — "Двести лет вместе — неожиданное и добротное исследование, которое сразу же ввело в сердцевину, эпицентр интеллектуальных баталий сегодняшней России так называемый еврейский вопрос — вопрос, старательно загоняемый в подпольный, маргинально-зазорный кювет якобы в силу его заведомой, если не объективной крайности неполиткорректного и прочего фашистского толка. Но А.И.Солженицын продемонстрировал вполне шоссейный, торный, вполне цивилизованный, примирительный и просто законопослушный характер рассмотрения, я бы сказал, не еврейского, а русско-еврейского вопроса — в противном случае классика давно бы постаралась привлечь и по меньшей мере пошантажировать ст.282 УК ("Возбуждение национальной, расовой или религиозной вражды"). Но даже при неуязвимой корректности анализируемой книги, ей-ей, остается впечатление от ее рыцарского, бесстрашного благородства — прежний, величественный, несокрушимый антикоммунист Солженицын вдруг возрожда— ется на другом, русско-еврейском ристалище, но тем примечательнее, тем драматичнее его принципиальный и неоднократно повторенный теперь отказ от, казалось бы, раз и навсегда апробированного оружия, "гулаговского", максималистского и, конечно, неполиткорректного калибра — оружия, принесшего писателю всемирную славу и, можно сказать, победу. Более того, А.И.Солженицын волей-неволей отмечает парадоксальную остроту русско-еврейской тематики при ее непредвзятом, примиряющем, диалогическом показе, при обилии в ней еврейских голосов. Он заранее предчувствует неудачу своей миротворческой, третейской миссии в споре двух народов, двух культур. "Я долго откладывал эту книгу и рад бы не брать на себя тяжесть ее писать, но сроки моей жизни на исчерпе, и приходится взяться",— пишет А.И.Солженицын во "Входе в тему", решаясь на подвиг современного Сизифа, причем в глубокой старости, как бы надеясь самой смертью оградиться, да, от парадоксально, но неизбежно ожидающих его упреков как с русской, так и еврейской стороны.