Л.Б. То, что никем не понято. Не считая книги "Год чуда и печали", глубоко личной моей книги, я очень ценю из написанного "Ловушку для Адама". Вещь эта не была принята и понята никем. Я не в обиде. Может, не сумел убедить читателя… Если во мне есть боль Православия, то она вся — в этой книге. А проскочила совершенно незаметно для всех.
В.Б. Может, время было такое, не до книг, самые разрушительные годы перестройки. Прочтут позже, я уверен, что у нас уже скоро вновь начнётся литературный бум. Люди захотят читать хорошую литературу. Вот и к тебе придёт новый читатель… Ты как считаешь, твоя жизнь в целом удалась?
Л.Б. Трудно сказать, удалась или не удалась. А то, что я везучий — безусловно. Мне в жизни фантастически везло. С тем же писательством. Я никуда никогда не ходил. Ни разу в жизни. Рукописи не носил. Всё шло помимо меня. Я был то в одной, то в другой конъюнктуре. Когда писал в лагере и между лагерями, рукописи, не спрашивая меня, перевозили на Запад и там печатали, премии давали, в ПЕН-клубы принимали. Та диссидентская конъюнктура кончилась — Запад меня наглухо забыл. Я это понимал уже тогда. Пользовался, пока печатали, и знал, что когда-нибудь это кончится. В начале перестройки у нас началась конъюнктура: политический заключённый, лауреат международных премий — тоже начали активно печатать, и "Наш современник", и "Юность". Книги выходили сами собой. Но и это кончилось… Мода на зэков прошла.
В.Б. Тем более и Запад, и либералы раскусили твоё русистское нутро. Думаю, если бы ты не поехал с группой русских патриотов по городам США — с Куняевым, Лихоносовым, Олегом Михайловым и другими, — может, какое-то время ещё и пользовался бы на Западе режимом наибольшего благоприятствования в издательствах. Как Максимов или Владимов. А так тебя занесли в печально знаменитый "десант советских нацистов в Вашингтон". По сути, умелая провокация американского посла в России…
Л.Б. Может быть, ты и прав. Но продлилось бы моё издательское счастье ещё ненадолго. Вскоре и Максимовы Западу оказались не нужны. Помню, глава английского ПЕН-клуба леди Антонио Фрезер в одной из крупнейших английских газет была обвинена в либерализме. В левизне. Их упрекали, что они с мужем сколачивают левое лобби в литературе. Отвечая на эти упреки в другой газете, леди Фрезер сказала, мол, у меня недавно в гостях был русский националист и консерватор Леонид Бородин.
В.Б. А ты считаешь себя русским националистом?
Л.Б. Нет. Не люблю это слово. В большом народе нет национализма. Почему я должен быть националистом? Я просто русский — и всё. Русский националист — это масло масленое.
В.Б. Ты прав. Сегодня в наших интеллигентских кругах провозглашение себя "просто русским" уже неприлично, попахивает фашизмом. Объявить себя русским, а свою литературу и культуру не российской, а русской — значит, выйти за черту политкорректности.
Л.Б. Так сложилось исторически. Слово "национализм" употреблялось по отношению к малым народам. Шотландский национализм, фламандский национализм — звучит, а русский национализм — какое-то принижение для нас. Мы просто русские, и это здорово.
В.Б. А что тебе, Леонид, не удалось в жизни сделать? О чём мечталось, но не получилось?
Л.Б. В детстве я мечтал быть штурманом дальнего плавания. Мечтал быть моряком. До сих пор даже слабенький фильм о море меня привлекает.
В.Б. Как же при этом ты уподобил море чему-то мёртвому и недвижному в книге "Женщина в море"?
Л.Б. Это такой литературный выверт. От противного.
В.Б. А как ты попал в школу милиции? Тоже мечтал ловить бандитов?
Л.Б. Нет, по призыву партии. В полном смысле слова. После школы, когда была амнистия и последующая криминализация всех городов. А я был сознательный комсомолец и решил пойти работать в милицию.
В.Б. Почему же не закончил школу милиции? Из тебя бы крутой офицер получился.
Л.Б. После ХХ съезда КПСС открылись новые истины. Мне нужны были библиотеки, новые знания, и я решил стать студентом.
В.Б. В юности ты с друзьями решил изменить порядок в стране. Уже в лагере ты решил попробовать себя в литературе, стал писать прозу и стихи. В начале перестройки ты возглавил журнал "Москва". У тебя была своя программа журнала, своя задача? Удалось ли тебе задуманное?
Л.Б. Нет, не удалось. Мне стыдно называть зарплаты, которые мы платим сотрудникам. Стыдно называть гонорары, которые мы платим нашим авторам, тому же Панарину. Если бы он публиковался в каком-нибудь "Мегаполисе", получал бы раз в двадцать больше, чем у нас. Поэтому у меня нет чувства удовлетворения. Есть ощущение вины, что не сумел сделать задуманное. Я, конечно, могу оправдываться: так во всех литературных журналах любой ориентации. От этого не легче. Выживут ли толстые журналы? Думаю, выживут. Конечно, не будет советских тиражей. Но вспомним, какой был тираж у пушкинского "Современника"? Или у Некрасова? Всегда тиражи были небольшие, а значимость у журналов была. То, что было при советской власти, — это феномен, который требует особого разговора. Больше никогда таких тиражей не будет. А русская литература — будет. Наши журналы становятся по-хорошему элитарными, и в этом качестве они выживут. Это одна из наших русских национальных традиций. Любой побывавший на Западе писатель знает, что такие журналы есть только у нас, в России. Там журналов — завал, но иные, с иными целями. Наша литературная традиция — толстые литературные журналы. Сохранить её — уже важная задача.
В.Б. Кто тебе близок в журнальной политике? Какие журналы считаешь своими конкурентами в хорошем творческом смысле?
Л.Б. У каждого журнала свои авторы. Конечно, наши авторы печатаются в "Нашем современнике", их авторы печатаются у нас. У нас есть с этим журналом определённая близость. Есть какие-то сближения с другими журналами. Олег Павлов, к примеру, печатается в "Октябре", печатается и у меня. Я против лютой литературной борьбы. Не возражал бы и против Маканина у нас. Буду рад любому автору, если он не похабник и не халтурщик. Я готов печатать любого талантливого русского писателя, где бы он до того ни печатался и в каких бы коалициях он ни состоял. Но, конечно, если он пишет в рамках традиций русской литературы. Хотя тот же Виктор Ерофеев тоже считает себя русским писателем. А я думаю, что это просто вывих русской литературы. Может быть, интересный, может быть, талантливый. Думаю, что талантливый.
В.Б. Сегодня вывихов набирается довольно много, особенно в молодой прозе; что делать будем, вышвыривать за борт? Тот же Сорокин, тот же Пелевин, та же Витухновская… Тебе не кажется, что сегодня эти вывихи осознанно культивируются нашим государством? Такова наша культурная политика…
Л.Б. Нет. У нас государства пока ещё нет. Пока ещё царит смута. Государство не может рыть себе яму. Как только государство начинает стабилизироваться, оно начинает отсекать от себя все разрушающие моменты, какое бы государство ни было — левое, правое, ещё какое-либо. Так все абстракционисты в двадцатые годы потихонечку выплыли из России. Они не нужны были в строящемся государстве. Кончился процесс разрушения. Так же изменился слог русских литераторов в конце двадцатых годов, того же Леонова, Эренбурга. Ломаный, с причудами — оказался не нужен. Любое государство — не есть обязательное добро во всём. Но это бытие народа.