В.Б. Значит, мы по нашей литературе увидим, как и когда начнёт возрождаться государство. Когда и Пелевин, и Ерофеев или уедут куда-либо, или станут писать по-другому. Но ведь Ерофеев уже пишет по-другому и воспевает Павку Корчагина. Может, он опять опережает время?
Л.Б. Вот где я вижу возрождение государства — так в молодой русской прозе. Я недавно руководил семинаром молодых прозаиков. Мы с Золотцевым вели группу, у нас было десять человек в первый день и двадцать в последний. Из других семинаров к нам перешли. Крепкая традиционная проза. Идёт стабилизация. Человек упорядочивает свой стиль. Стремится к чистоте жанра, к определённости бытия героя. Это значит, эпоха начинает разворачиваться. Государство — это способ самоорганизации народа. И эта самоорганизация должна происходить на всех уровнях — и в науке, и в армии, и в культуре. Заканчивается хаос. Трагедия в том, что мы ассоциируем государство с властью, то есть с конкретными людьми и властными структурами. Это от нашей неграмотности.
В.Б. У тебя есть очень интересная повесть "Правила игры", о которой я писал. У тебя есть и свои правила игры: как в жизни, так и в литературе. Связано ли это ещё и с тем, что ты сам по натуре игрок? Помнишь знаменитого "Игрока" Достоевского? Тот и сам был игроком, потому так гениально сумел описать психологию игрока. Как ты устанавливаешь свои правила игры?
Л.Б. Понятие "правил игры" для меня связано с нравственной позицией человека. Какова нравственность, какова порядочность, таковы и правила игры. Но говорить о нравственном поведении как-то высокопарно, а "правила игры" — звучит нейтрально. Они для меня существовали всегда, в самые жёсткие времена, и я старался их не нарушать, чего бы мне это ни стоило. Но в литературу я не играю. Я же пишу очень медленно. По две-три страницы в день. Повесть — за два года. И в самом процессе писания для меня есть интересные моменты, а есть — не очень. Мне один молодой автор признавался, что пишет всегда с удовольствием. Я — нет. Не могу так сказать. Для меня удовольствие — читать законченную вещь.
В.Б. Может быть, ты лишь сейчас к этому пришёл. Помнишь, ты рассказывал, как в камере стремительно написал детектив…
Л.Б. Тогда это был момент отдыха для меня. И потом, всё равно в свой "Таёжный детектив", который с твоей помощью был опубликован в журнале "Слово" в начале перестройки, я вносил и важную идейную нагрузку. Просто детектив я бы написать не смог, хотя я и учился в школе милиции, у меня были какие-то знания о криминалистике. С другой стороны, в молодости я сам знал все эти уличные шайки, знал их правила. Но чистый детектив написать не получается.
В.Б. А что хочется ещё написать?
Л.Б. Сказать не могу. Скажешь — не напишешь. Сейчас закончил повествование, претендующее на исповедь. Нечто вроде мемуаров. Наверное, заразился у других. Вот Куняев написал свои. Я решил тоже поразмышлять о своём жизненном опыте. Какие-то критические оценки событий, людей... Хотя мемуары — это же воспоминания. А я принципиально ничего не вспоминаю. Что сейчас помню, то и пишу. Какие-то моменты в жизни забылись. Могу припомнить, но не хочу этого делать. Это как стихи: если сочинилось, но не запомнил, значит, оно плохое.
В.Б. Были ли какие-то события, которые перевернули твою жизнь?
Л.Б. Конечно. То же вступление в подпольную организацию. Это ли не переворот? Это был трагический переворот в моей жизни. Ни в какую нашу победу я не верил, как и многие из нас. Мы знали, что мы погибнем. Мы не знали, кто стоит во главе организации, — может быть, какой-нибудь авантюрист, который пошлёт нас на заклание. С другом как-то рассуждали: где погибнем, как… При этом никакими героями мы себя не чувствовали. Может быть, потому что всё обязательно чем-нибудь омрачалось. Я не могу чувствовать себя героем, если я по первому своему делу признал себя виновным. Значит, справедливо осуждённым. По второму своему делу я ужасно недоволен своим судом, хотя со стороны мои друзья чуть ли не гордились моим поведением, не признал за собой ничего, ни одной фамилии не назвал. Но я-то лучше знаю: тут-то промахнулся, там-то неверно себя повёл. Конечно, я никого не заложил, а от меня требовали показаний о людях. Но удовлетворения от суда не было. Потом меня очень обрадовало признание оперативника, что КГБ считало моё дело проигранным. Для меня это была такая радость! Полкамня с души свалилось. Есть моменты в жизни, которыми я горжусь. Некоторые удачи.
В.Б. Вернёмся к литературе, к твоему творчеству. Какое место у тебя в книгах занимает любовь?
Л.Б. По-моему, большое. Я не пи
шу любовных романов. Может быть, потому, что у меня самого так жизнь сложилась. Никогда не был вздыхателем. Но любовь — это же не просто описание любовных страстей, она может пронизывать всю прозу, даже о войне, о мировых трагедиях… "Год чуда и печали" — это тоже книга о любви. Я и на самом деле в детстве пережил ни с чем не сравнимую любовь. И в "Третьей правде", и в других моих книгах — везде есть любовь, но это не любовные романы. Вот сейчас нам дал Пётр Краснов свою чудесную повесть о любви. Кстати, там у него идёт на нескольких страницах сцена любви. Я рекомендую прочитать, как можно русским языком, без грязи, сказать всё. Ерофееву до такой глубины никогда не дойти.
В.Б. А что для тебя свобода творчества в литературе?
Л.Б. Я сам — пример свободы творчества. Всю жизнь писал лишь о том, о чём было интересно писать. В лагере я писал свои повести, не рассчитывая ни на какую публикацию. А потом — тем более.
В.Б. Ограничителем является твоя совесть?
Л.Б. Скорее, собственное видение мира. Совесть — это уже рефлексия.
В.Б. Значит, просто видение мира у Ерофеева, Сорокина и других — иное, чуждое тебе?
Л.Б. Это если предположить, что у них всё написано честно. Может быть, у них ещё и конъюнктура. Вспомним сцену на телепередаче, когда мальчик из "Идущих вместе" предлагает Ерофееву: "Прочитайте вслух это место из вашего романа". Прекраснейший момент. Ерофеев мнётся, что-то мямлит, зал уже хохочет… Жаль, что я не записал, такая поучительная вещь. С трудом заставили его прочитать вслух, он это матерное слово как бы выпихнул из себя. Не верю в его искренность. Неприятно ему было это читать. И я просто рад, что молодые уже пишут по-другому. Перешагнули навязываемую им похабщину. Понимают, что литература — это иное, и задачи у неё — иные. За будущее русской литературы я спокоен.
Иван Буркин ДИАЛОГ С САМИМ СОБОЙ
Иван Афанасьевич Буркин сегодня, пожалуй, крупнейший поэт русского зарубежья. Поэт необычный, яркий, умело сочетающий традиции русского стиха и авангардный поиск новых форм. Он из второй эмиграции, из поколения Ди-пи, перемещённых лиц, оказавшихся в Америке после Второй мировой войны. Был профессором в виднейших американских университетах, читал студентам курс русской литературы, переводил стихи лучших американских поэтов. И ещё со времени германских лагерей ди-пи писал стихи. Посмотрите, какая мощная энергетика стиха, не поверишь, что Ивану Афанасьевичу уже исполнилось 80 лет. Он живёт на том берегу Тихого океана. Когда он всматривается в океанскую даль, то кажется, он видит крыши Владивостока и вулканы Камчатки. Всего-то — переплыть некое водное пространство, и ты уже у себя дома, на Родине… Его санфранцисскский дом всегда открыт для друзей из России. Довелось отведать буркинского гостеприимства и мне, благодаря ему побывал и в форте Росс, крепости, заложенной русскими на высоком берегу Тихого океана в давние времена открытия Америки, благодаря ему побывал в Монтеррее, в центре по изучению России, выступал перед студентами в Беркли, работал в знаменитом русском архиве в Станфорде. Иван Афанасьевич — истинный патриот России, любит приезжать к нам в Москву, верит в величие русского слова. Верит, что Россия вновь станет великой державой. И в этом мы с ним союзники.