Шёл я по тихой улочке, думая все эти тяжёлые мысли, и под пенье соловьёв сделалось мне до того на этом самом свете тоскливо и горько, что захотелось на тот. Чтоб прекратилась вся эта крутня, возня, суета вокруг нашей нефти и алмазов, вся эта говорильня и весь этот хаос. И впервые в душе своей обрадовался смерти — как единственному способу всё это прекратить. И думал так: Чубайс — смертен, Гайдар — смертен, Ельцин — смертен, смертны все, — только они забыли об этом. И про себя, кстати, думал: и мне хорошо умереть и прекратить свою суету и пустую, озлобленную, осуждающую болтовню, ибо иного способа обрезать все эти нити и ниточки, дёргающие и меня, как марионетку, в ежедневной борьбе за существование, просто нет!
Так я радовался смерти. Знаю, что радость моя была кощунственна. Ибо смерть — есть следствие греха и противна жизни. Но я радовался иному — тому, что ничего нет в смерти от человеческого хотения, оттого что она несёт в себе сверхчеловеческое начало и отражает Промысел. Оттого что она сильнее всего материального, что имеет человек. Ты — такой же, как все, "плотяной" — из мяса и крови, и тебе будет страшно умирать. И я радовался этому последнему страху, побеждающему вмиг всю наглую дерзость.
Но скажу я вам, други и братья, больше: предсмертный страх переходит в посмертный ужас. На то свидетельства имеются. И будь ты последний атеист, но когда читаешь о путешествии души по мытарствам, где-то в самой глубине, содрогаясь, знаешь — так оно и будет: ответим за всё. Самое же ужасное, что запросто с Чубайсом разделим ад, ибо — чем отличаемся: лишь степенью ненависти, злобы, раздражения и воровства (мелкого и несерьёзного). Но в том-то и печальная штука, что ненависть не измеряется в процентах, и проклиная этих гадёнышей, вцепившихся в горло моей страны мёртвой хваткой, погибнем заодно. Ибо нет в нас крепости, чтобы противостать им без злобы: плодиться, трудиться, жить, возрастая и укрепляясь духовно. А мы только бессильно, погибельно злобимся у экранов телевизоров. Эхма!..
Буквально вчера читал я о видениях монахини матушки Сергии, о том, как по молитвам старца — её духовного отца — открылось ей видение загробного мира. Мороз продирал меня по коже, и дочитать до конца я не смог. Было там кроме прочих ужасающих слов и подробностей одно убийственное: вечно. Вечная мука. Навсегда. Как вам это нравится, друзья мои? Здесь с Чубайсами и там с ними же погибать?.. Да как же это и помыслить возможно? Да неужто лишишь Ты нас за ничтожество наше Небесного Своего Царствия? За то, что лживы были — но по мелочи, мелочно чревоугодничали и пьянствовали (так ведь не алкаши), тащили домой, что плохо лежало (так ведь зарплаты не хватает), детей не любили, жизнь, дарованную единожды, растрынькали по пустякам?.. Так неужели ж мы, измученные здесь этой всеобщей погибелью, и там вечно будем погибать? И одно нам дано и припечатано — погост.
Где ж нам на тонком лезвии — меж двух погибелей, временной и вечной, прошмыгнуть, удержаться? Как ступить на него, на этот спасительный путь, чтоб соловьи и солнце, и покой, и умолк телевизор, и победили наши, и наступила жизнь — на земле и на небесах, во веки вечные. Аминь!
Татьяна Глушкова ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННОГО
НЕОХРИСТИАНАМ
1
В моём роду священники стоят,
как Львы Толстые бородами вея,
и подымают перст, и не велят
юродствовать и праздно лить елея.
Буравят взором. А нагрудный крест
к людским устам насильственно не тычут.
И потому — я старше этих мест,
где праведники в пекло души мечут.
И потому — покуда я иду,
мне видно: удлиняется дорога
что до порога отчего — в чаду
дворянских лип, — что до босого Бога.
Он исходил… Тебя ль, моя страна,
иль горний путь безвестного страданья,
поскольку чаша — выпита до дна
той, гефсиманской, иль рязанской ранью.
Не знаю… Не дано мне сосчитать