Кинулась к телефону, кому звонить!
В записной книжке первая буква А.
— Арчил, Юра умер! Юра умер!
Похоронили Юру.
Дня через два приехали его жена с дочерью, открыли своим ключом, собирайся, говорят. Хорошо тут пожила. Ты нашего Юру убила.
Да разве я его убивала! Разве я его убивала!
…С московской электрички сошла в Рязани красивая беременная женщина. Постояла, будто припоминая что-то, потом определилась, добралась до автобуса. Всю дорогу дремала она, опираясь на свою небольшую мягкую сумку с вещами. В Константиново приехали уже вечером. Шофер остановился у клуба, включил свет в салоне, посмотрел на единственную оставшуюся пассажирку.
— Отвезите меня домой, я заплачу.
Белая была как скатерть. Он даже испугался, но быстро все сообразил:
— Отвезу, отвезу, я тебя мягко доставлю. Терпи!
Господи, какие же у нас дороги мучительные!
На пороге родного дома начались у нее схватки.
— Юра! Юра! Мама! Юра!
Илья Кириллов СРЕДЬ ЗЁРЕН И ПЛЕСЕНИ
Несколько раз за последнее время я сталкивался с одним и тем же неприятным ощущением, почти фантастическим. Но не во сне, наяву, мне казалось, что где-то рядом появляется огромный пористый гриб, намеревается поглотить меня. Мне казалось, что он похож на те, что взращиваются на спитом чае, но отличается от них своей огромностью, умным чувствованием жертвы. Я припомнил, что и раньше испытывал подобное ощущение, оно было мое, подлинное, но не мог припомнить, почему оно ассоциируется именно с этим образом, кто заронил его в мою душу?
В марте я оказался у телевизора, когда шла аналитическая программа "Зеркало". Бородатый телеведущий беседовал о культуре с министром М.Швыдким. Я предполагал, что их разговор коснется литературы. Министру, чтобы проиллюстрировать свой оптимизм, идею о расцвете искусств в новой России, требовалось конкретное имя. И так складывался разговор, что это должно было быть имя из мира литературы. Оно должно было быть новым, еще мало кем прочитанным, дабы не вызвать мгновенного отторжения зрителя. Вместе с тем оно само нуждалось в раскрутке, в признании. Так в эфире прозвучало имя молодого корреспондента из "Московского комсомольца" А.Бабченко, чью повесть "Алхан-Юрт" тогда только что опубликовал "Новый мир" (2002, № 2). И вот тогда вместе с эпитетами министра, самоуверенными и лестными, с экрана сорвалось что-то, стало заполнять пространство комнаты, стремилось проникнуть в ноздри. Не чувство страха, однако, овладело мною, а тоскливое омерзение. Ведь повесть А.Бабченко к тому времени я уже прочитал, и на фоне прочитанного ложь министра прозвучала подло.
Каждое новое имя обнадеживает, к нему подходишь непредвзято. Именно так я начал читать повесть 25-летнего автора. Но я увидел вскоре, что в ней смешались самомнение и наивность. Проза, чей автор не ведал никогда страха перед чистым листом бумаги, не знал мук в поисках необходимых слов, когда кажется, что любые слова бессильны воспроизвести пережитое... О страхе, об унижении, о крови, о смерти увиденных на войне — грамотным прытким слогом, не ведающим преград, свидетельствующим о молодости, энергии, амбициях, но никак ни о глубине личности, пережившей войну.
Я услышал в ней перепевы военной прозы В.Астафьева. Он скатывается в эпигонство, как на обочину ребенок, начинающий ездить на велосипеде. В этих местах повесть дает совершенно обратный эффект, нежели было задумано, — эффект комический. И странно тоже, что А.Бабченко выбрал такой пример для подражания. Ведь у Астафьева военная тема является самым слабым звеном в творчестве. Он десятилетиями писал о войне, писал упорно, зло, отчаянно, чувствуя, видимо, что ни на йоту не приближается к адекватному ее отражению. В этом легко убедиться, открыв ныне любые страницы его военной прозы.
Позднее я вспомнил, что образ, обозначивший мое странное ощущение, я почерпнул из "Гексогена" А.Проханова. Гриб возникает перед главным героем, когда в одном из аналитических центров на дисплее огромного компьютера ему демонстрируют величавые схемы построения новой Хазарии, проект перенесения в Россию центра еврейской цивилизации. Я взял с полки изданный в "Ad Marginem" том, стал пробегать нужную мне главу, тыкаться в конец, в начало; было сохранено все ее основное действие, но искомого образа я не находил. Оторвавшись от книги, заметил под потолком знакомое водянистое очертание. Ничто не могло бы послужить лучшим доказательством реального, а не мнимого существования уродливого гриба, чем его скромное исчезновение со страниц книги. (Не в этом ли тонкое лукавство форматирования, когда сохраняется фабула, общий смысл, но усекается образный строй, вследствие чего атмосфера художественного произведения неминуемо изменяется. А ведь именно она действует, проникает в душу.)