Несомненная "русскость" Бродского начинается уж хотя бы с упрямого традиционализма его версификации. Русский поэтический язык, как известно, отличается от английского неисчерпаемостью своих рифм и неустаревающими строгими размерами, в английской лирике давно уже ставшими сугубой прерогативой поп-песен, детских стишков и юмористики. Поэтому действительно "русскоязычными" в русской поэзии являются формальные авангардисты-верлибристы, использующие наш язык лишь как отстраненный метод (Геннадий Айги). Стихотворный строй Бродского, напротив, поражает именно тем, что в конце двадцатого века отечественная литература, и только она, позволила ему писать такие "новые" в смысловом отношении и одновременно такие "неавангардные" вещи. И даже отдельные поздние его опыты со свободным стихом уже не смотрятся как авангардизм, ибо они — результат долгой работы в рамках традиционных поэтических форм.
Что же касается тематического диапазона Бродского, то он — и вовсе самое лучшее свидетельство его "русскости". Бродского постоянно занимают все те и все то, что, казалось бы, далеко отстоит от его внешне отчужденной, стоической маски. Всемирная отзывчивость таинственным образом проникает в стройные ряды характерных для него "римских" аллегорий и расстраивает их вычурные построения. То и дело рядом с консулами, легионерами и марками аврелиями у Бродского возникают совсем другие, пронзительные, отчетливо русские образы. "Пришел сон из семи сел…", "В деревне Бог живет не по углам…", "Колесник умер, бондарь уехал в Архангельск к жене…", "Ты забыла деревню, затерянную в болотах…" — эти и другие "северные" стихи мог написать только человек, искренне полюбивший деревню — несмотря на то, что не там он родился, не там ему и умирать. Собственно, сам "сельскохозяйственный рабочий Бродский", впоследствии возражая на визгливый правозащитный крик ("Ах как вы там наверное страдали!"), просто и смело говорил, что так хорошо, как там, ему нигде и никогда не было. Я не оговорился, отрицать "страдания" на виду у настырно сочувствующей публики — была явная умственная смелость. Неудивительно, что Бродский прекратил всякие отношения с либеральным профессором Эткиндом, когда тот опубликовал на Западе патетическую книгу о суде над "тунеядцем". Выставлять себя в качестве жертвы, когда в России были и есть жертвы истинные, — недостойно, и именно этим в определенных ситуациях человек консервативного склада отличается от недоумков, кричавших в эфире задолжавшего НТВ, что "мы будем умирать как Мандельштам".
Русскоязычный писатель становится русским, прежде всего когда ощущает свое довольно-таки скромное место в мироздании, место, предназначенное лишь для того, чтобы сообщить вовне о состоянии соборного русского языка и мере того отчаяния, что, напротив, у каждого свое. И в этом стихи, эссе, интервью Бродского убеждают ничуть не меньше, чем проза Солженицына, Мамлеева и Лимонова, других великих русских. "Горбунов и Горчаков" или "Речь о пролитом молоке" рассказывают нам о жизни языка в России и о невероятно метафизически насыщенной (к худу ли, к благу ли) жизни его носителей ничуть не меньше, чем такая "солидная" проза, как "Архипелаг", "Шатуны" или "У нас была великая эпоха". При всем том — не забудем, что для Бродского путь к осознанию самого существования державной ("На смерть Жукова") или почвеннической тематики был в тысячу раз сложнее. Молодому человеку, выросшему в Ленинграде-Петербурге (а Бродский времен норенской ссылки был именно молодым человеком), сложно суметь "отмыслить" что-то еще кроме цивилизации и Европы, а уж тем более понять: это "что-то", с виду кривое и затрапезное, заслуживает внимания никак не меньшего, чем какой-нибудь готический стиль. Бродский — сумел, и вот хороший тому стихотворный пример: "Как славно вечером в избе, запутавшись в своей судьбе, отбросить мысли о себе (курсив мой — Д.О.) и, притворясь, что спишь, забыть о мире сволочном и слушать в сумраке ночном, как в позвоночнике печном разбушевалась мышь... столпотворению причин и содержательных мужчин предпочитая треск лучин и мышеловки сон". В этих строках глубинное русское миросозерцание проявилось у Бродского как никогда сильно. Быть русским в полной мере — значит именно предпочесть русский взгляд на мир. Лежа и притворяясь, что спишь, оценить свое, русское, сонное, уже меж тем хорошо зная и заманчивую европейскую бодрость. Иначе откуда бы в России взяться всемирной отзывчивости.