— Так, Александр, выпей хоть одну рюмку. Надо выпить!.. за упокой…
Услыхав имя, Нина Николаевна невольно вздрогнула, и слёзы вновь выступили на её глазах. Вытирая их краешком чёрного платка, она с печальной улыбкой попросила:
— Сашенька, ну пожалуйста, выпейте за упокой души… моего сыночка…
Лейтенант, пересилив себя, выпил полную стопку водки и заел кусочком блина. Эти три дня он совсем ничего не ел и не пил от нервного потрясения и душевного волнения. До прибытия в Дареевичи он не представлял себе, что смерть одного человека может обернуться таким огромным горем не только для отца, матери, сестры, деда, бабки, других родственников, но и для великого множества незнакомых людей, живущих далеко окрест. Но более всего молодого офицера поразили страдание и скорбь матери, потерявшей своего единственного сына… Невольно он представлял на её месте свою маму, если, не дай Бог, погибнет он сам… Лейтенант гнал от себя эту ужасную мысль, но она возвращалась вновь и вновь: ведь завтра ему предстояло вернуться к месту службы… в проклятую Чечню.
На следующий день спецназовцы уехали из маленькой брянской деревни обратно, на Северный Кавказ…
Олег Тюлькин ДЕТЁНЫШ
Алик все-таки выбрался из этого пивного подвальчика и теперь стоял, покачиваясь, вглядываясь в тусклые огни фонарей и вдыхая открытым ртом ноябрьский воздух. Огней было мало, воздуха же, особенно после удушливой атмосферы зала для курящих, — хоть отбавляй. Он прикрыл глаза, и картинка с грязным столиком, бокалом недопитого "Портера" и пепельницей, сделанной из разрезанной жестяной банки, поплыла перед глазами. Почему-то особенно раздражала эта пепельница с претензией на изящество, похожая то ли на чахлый цветок, то ли на перевернутого кальмара — жесть наверху порезали тонкими полосками, а затем загнули их к донышку.
"Какая дрянь!" — Алик приподнял веки и зажмурился от резкой боли. Глаза стали донимать его в последнее время. Что было причиной — престарелый, вечно мигающий монитор или драка двухлетней давности, он не знал. После той драки он попал в приемный покой пригородной больницы, и морщинистый седой врач поставил диагноз: "Ушиб глазных яблок". Глаза с тех пор болели даже после чисто символических доз алкоголя. Подержанный монитор он купил примерно в то же время.
"Надо бы показаться офтальмологу", — Алик закрыл лицо руками и шепотом выругался. Самое смешное, что зрение оставалось в порядке, но вот эта нестерпимая боль и сопровождающие ее слезы достали уже до предела. "Слезы вскипают в глазницах-кастрюлях / Бабушки ищут бессмертье в пилюлях", — это был его стишок, написанный когда-то в подражание любимым "лианозовцам". В глазницах Алика слезы вскипали все чаще, за бессмертием он пока не гонялся.
Приступ прошел наконец. Алик, глядя под ноги, побрел по улице. Защитного цвета бундесверовская куртка, берет — "чегеваровский, подмятый", затертые джинсы и черные кроссовки. Он был похож на партизана, заброшенного в городские каменные джунгли с секретной миссией. Алик любил одеваться так по-дурацки и вечно попадал в какие-нибудь разборки по поводу своего имиджа. Его обзывали и фашистом, и красножопым, и даже ваххабитом. Собственно, он был бы и рад не привлекать внимания, но кроме этой куртки и этого берета не имел в своем гардеробе ничего более-менее приличного. Маргинал, безумец, поэт, свободный художник, анархист, антиглобалист — все это отлично уживалось в нетрезвом организме, продуваемом сейчас резким ветром. Бундесверовский "секонд-хенд" не спасал, климат в европах мягче, чем в здешних широтах, и на такие ураганы кутюрье немецкой армии явно не рассчитывали.
Ветер не прекращался. Алик давно заметил, что ноябрь — самый невыносимый здесь месяц. Все остальное, даже зимнее обледенение, хоть как-то можно пережить, а в ноябре — вечный "ноль" и вечный ветер. Если целый день передвигаться по улицам, голова к вечеру болит беспредельно от его завываний. Плюс масса неудобств — постоянно гаснущее пламя зажигалки, прищуренные глаза и невозможность адекватно оценивать окружающий мир. И всепогодная копоть большого города, покрывающая за день с головы до ног. Причем ветер этот проклятый впечатывает ее в лицо, руки и одежду так, что отмыть-отстирать уже нет никакой возможности. Тяжелая, жирная копоть глобального человечьего муравейника.
Периодически поднимая голову, Алик пробирался по улице, высчитывая сколько еще осталось до метро. Собственно, об определении расстояния не могло быть и речи, ведь расстояние в этом мире уже давно измеряется временем, так что до подземки оставалось минут пятнадцать неспешным шагом. Странное дело, но людей почти не было, хотя неподалеку бурлил Невский проспект и его шум отчетливо слышался в этих старых переулках. Здесь было тихо и темно, свет уже не горел во многих окнах, и лишь редкие прохожие быстро проскальзывали мимо.
Алик свернул в подворотню и расстегнул молнию на джинсах. Сделать это хотелось давно, но удачного места не находилось. "Простите, конечно, — начал он свой внутренний монолог, обращенный к гипотетическим жильцам этого дома, — гажу вот тут у вас. Но что делать-то?.."
— И как, молодой человек, легче стало?
Алик вздрогнул и обернулся. Силуэт в коротком черном пальто лишь пару секунд казался незнакомым и потому пугающим. Его-то как занесло в эти лабиринты?
— Легче...
Алик застегнул джинсы и подошел к невысокому, в круглых очечках, человеку.
— Простите, Александр, но руки сейчас не подам...
— Прощаю.
Сашка — городской "фрик", художник и такой же, как Алик, маргинал. Собственно, они тезки, просто Алика добрый десяток лет никто не называет Сашей или Шуриком, и он настолько привык к своей полуазиатской кличке, что даже своим потенциальным работодателям иначе как Аликом редко представляется.
— Вечерний моцион совершаете?
Сашка, заложив руки за спину, смешной, "чаплинской", походкой направился из подворотни на улицу. Предполагалось, видимо, что Алик должен двигаться следом. Он и пошел, делать особо было нечего, а тут хоть прогуляться с продолжателем великой художественной фамилии можно. Сашкин дед иллюстрировал ОБЭРИУТов и был личным другом Даниила Хармса, потомок показывал Алику доказывающие это фотографии и письма.
— Совершаю...
— Но город пугает и приходиться напиваться, чтобы этот монстр Петербург хоть немного съежился в собственном сознании?