— По капелюшке? — снял очки и призажмурился. — Вот по такусенькой. Пашенька, душевед ты мой, тебе каждый день надо принимать по мензурке, чтобы сравняться со всем человечеством. И только тогда поймешь, что есть женщина! Что надо носить её на руках, и быть ей верным Россинантом, и целовать её пяточки, потому что в сущности женщина во всю жизнь — малое дитя. И пусть ездит на тебе, пусть...
Фарафонов отлил в бокал, посмотрел на свет, поболтал коньяк особенным движением гурмана, застарелого интеллигента-алкоголика, погрел в ладонях, отпил чуток, побулькал, пожамкал питье зубами, словно бы то был кусманчик мяса, и, защемив глаза, — проглотил... О! Фарафонов крепкий на хмельное человек, ему бы стать разведчиком, шпионом на три державы, заключить негласный союз со всеми сексотами мира, и он бы перепил всех, выведав необходимые родному народу секреты. Мне казалось порою, что он и к этой службе когда-то невидимо приникал, а может и нынче привязан напрочно, ибо не вылезал из-за бугра, бродил там по семьям старинных белогвардейцев и ни разу не засветился, ни в чем дурном не был замечен; и вот после двух бутылок "советского шампанского" он всё еще не посетил нужник, но был щедр на неиссякаемые лучезарные улыбки и приветливые слова.
Он ещё какое-то время посидел, зажмурив глаза и покачивая головою, как китайская фарфоровая кукла; его седые волосы отливали голубоватым серебром. Потом прокашлялся и задушевно запел:
— Артиллеристы! Сталин дал приказ!..
Пришлось и мне поддержать тенорком. Но вся песня зачином и кончилась; не хватало пороха потянуть её, не было еще того должного накала в груди, когда сердце стопорится от внутреннего душевного напряга и надо немедленно дать ему слабину, выплеснуться в крике. Как бы осадку в горле давал звук, не доставало ему напора, который обычно, когда поется легко, накатывает из брюшины, словно бы там и хранится до времени вся певческая сила...
— Кто-то песенки поет, а кто-то девочек гуляет... Надо осадить коньячком. Худо, Паша, что ты не пьешь. И потому никогда не станешь академиком. Не пьешь и не знаешь анекдотов, не умеешь шестерить и дарить презенты. А как без этого? Ну, как завоевать женское сердце? Да никак... И вот сидишь в хрущебке, как хромой сыч, которому надрали хвостягу. Хочешь, я тебя познакомлю с куколкой? Кандидат твоего профиля, есть квартира, машина и дача. Сорокалетняя женщина без недостатков, будет носить тебя на руках. Ученая дама и замужем, главное, не была. Справишься?
— Боюсь, не потяну... Это страшные женщины, кто до сорока не был замужем... Мне бы, Фарафонов, девушку лет тридцати, чтобы детей могла нарожать. Губастую, глазастую, грудастую... Ну, как ты не можешь понять? Чтобы без всякого выпендрёжа: дом, муж, дети... Зачем бабе науки? Чтобы натирать на заднице мозоли? Науки бабу только портят; выжимают соки, страсти, красоту, надежды, а взамен всучивают лишь груду ненужных бумаженций, которые скоро иструхнут в архиве, одиночество, тоску и ненависть ко всем... Мне бы простую, пусть бы и доярку иль ремонтерку, что ходит по путям с ломом и кувалдой... Чтобы без плесени внутри, без истерик. Хватит с меня подобных феминисток плоскогрудых, которые кичатся своей свободой. Или того хуже; трясут своими надутыми сиськами по телевизору и призывают власти русских баб стерилизовать, чтобы не рожали... Может, ты мне Плохову предлагаешь? Есть такой кастрированный пудель, который, надоедливо тявкая, отчего-то называет себя женщиной...
Я выплеснул наболевшее с какой-то неожиданной тоскою; может и винцо, которое я привечал крайне редко, разжижило меня, и душа дала течь. Фарафонов вдруг проникся моим состоянием и сказал участливо, как тяжело больному:
— Ну не скажи, старичок... У той всё на месте... Титьки по пуду, работать не буду. И неужели ты думаешь, что я своему другу всучу бросовый товар?.. Ну ладно! Не хочешь, поищем ещё в моем справочном отделе... Только ты не расстраивайся, здоровье дороже... Тебе сколько лет? Ага, тебе пятьдесят. Старый конь борозды, конечно, не испортит, но и глубоко не вспашет. Рожай, дорогой, плодись. Стране нужны богатыри! — Фарафонов говорил мелко, причмокивая, словно бы слизывал с губ остатки коньяка. — У меня и такая есть на примете; молодая, боевая, но скромница, коса до пояса, молится и хочет в монастырь... Правда, с восточной кровью... О тебе всякие ходят слухи. Как ты насчет крови? — Фарафонов неожиданно протрезвел, глянул зорко, испытующе, словно перед этим не он выпил две бутыли "шампани".
— А что, разве есть бескровные? Так те резиновые, надувные... Маде ин Америка... Они, Фарафонов, не по мне, — слукавил я, будто не понял намек гостя.